Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К счастью, ни одно изложение обычных фактов не соответствует стихотворению. Его биографическая значимость заключается не столько в структуре, сколько в деталях. Со своими отдаленно аналогичными мотивами оно повторяет структуру самого воспоминания («Воспоминание» – это ведь только название) – переплетение прошлого и настоящего, озадачивающее упорство определенных образов. Рембо больше не написал ничего подобного. Это было, как если бы акт сочинительства отвечал на вопрос или показал тщетность этого вопроса в первую очередь: как может разум отсечь себя от «грязи» собственной памяти?
Другие стихи временного «изгнания» Рембо в свой родной город – совсем иные. Они были написаны тем Рембо, который уже вступил на путь своего приключения, и если они оказываются непонятными, в соответствии с нормальными критериями, то только потому, что стихи не являются дневником, а частью самого приключения.
Как правило, издаваемые под редакторскими названиями – Derriers vers («Последние стихи»), Vers nouveaux («Новые стихи») или Chansons («Песни»), – это были, скорее, Études néantes («Этюды небытия»)[321], о чем Рембо упомянул Верлену: стихи, очищенные от любой прямой идеи, подобно музыкальным этюдам. Когда Верлен получил первое из таких стихотворений по почте, то был потрясен. Ожесточенные непристойности прежнего Рембо исчезли, словно след ракеты:
«Месье Рембо теперь изменил свою тактику и работал в наивной (он!), сильно и намеренно упрощенной форме, используя только ассонансы (неполные рифмы), расплывчатые термины, детские или народные обороты речи. Поступая таким образом, он творил чудеса простоты стиля, реальных размытостей и очарования, столь легких и тонких, почти неуловимых:
Поскольку Верлен сохранил очень мало из того, что ему говорил Рембо, Делаэ, видимо, является лучшим проводником по этой анорексичной лирике. Идея, как объяснял ему Рембо, состоит в том, чтобы «открыть чувства», а затем «зафиксировать» и записать впечатления, не важно, сколь они мимолетны или нелогичны[322]. Это был своего рода фотографический реализм без кухонных раковин и статистических данных. Рембо столбил огромную новую территорию поэзии: спектр попадания разума в альтернативные реальности. Пугающий простор стиха дает ощущение возможности вторгнуться в разум:
Собственный отчет Рембо об этих ранних экспериментах в «Одном лете в аду» не столь таинственный, как это может показаться: «Я приучил себя к обыкновенной галлюцинации: на месте завода перед моими глазами откровенно возникала мечеть, школа барабанщиков, построенная ангелами, коляски на дорогах неба, салон в глубине озера, чудовища, тайны; название водевиля порождало ужасы в моем сознании».
Такую простую форму замещения, которую, пожалуй, лучше всего назвать неореализмом, можно увидеть на примере стихотворения Larme («Слеза») с его психотропными описаниями облаков и грозовых туч:
На следующем этапе необходимо было изменить выразительные средства: «Затем я стал объяснять свои магические софизмы с помощью галлюцинации слов».
«Галлюцинация слов» – это лингвистический эквивалент видения предметов: гласные и согласные звуки, которые доходят до слуха, как музыкальные фразы, слова, которые теряют свои очертания, как облака, так что вместо того, чтобы есть boudin noir (черный пудинг), поэт обнаруживает, что питается bouts d’air noir (частицами черного воздуха).
Представление Рембо о самом себе как о реалисте ставит его в небольшое меньшинство среди его критиков. Но это были не случайные галлюцинации. Духовные песни, которые летят вслед за «реки Черносмородинной потоком» в Fêtes de la patience («Празднества терпения»), были не просто роем свободно парящих символов[323]. Пораженчество постструктуралистской теории было совсем незнакомо Рембо. Если язык не адекватен задаче, его нужно изобрести заново.
Все эти словесные эксперименты имеют скрытый мотив, который ставит их далеко за пределами профессиональной литературы. В «Одном лете в аду» Рембо придает своим песням концепцию, которая очаровала его в произведениях иллюминатов XIX века: что за сценическими декорациями сенсорных впечатлений лежит чистая, абсолютная реальность. С астрономическим предвидением он сравнивает эту реальность с чернотой космоса: «Наконец-то – о, счастье! о, разум! – я раздвинул на небе лазурь, которая была черной, и зажил жизнью золотистой искры природного света»[324]. Эту окончательную истину можно увидеть лишь в скоротечные моменты, когда чувства больше неотделимы от объекта восприятия, когда личность испаряется, подобно «мошке, опьяневшей от писсуара корчмы, влюбленной в сорные травы и растворившейся в луче!».
Вопрос: как может личность, способная к распаду, осуществлять контроль над средствами выражения? Для этого надо было найти форму, которая могла бы выступить в качестве средства выражения и распространения мыслей. Действительно ли или нет, Рембо ожидал, что это средство выражения и распространения мыслей перенесет его в чудесную новую реальность, эксперимент будет увлекательным испытанием его поэтического мастерства: как найти точные формы записи, где описание кажется невозможным.