Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стрелка его религиозных убеждений металась на все триста шестьдесят градусов веры: такова была истина моего друга, отца Пэма.
Также верно и то, что после года работы в Корпусе мира, о которой я потом расскажу больше, он возвращается в Йель, чтобы закончить диссертацию, и знакомится с молодой женщиной, своей будущей женой, Триш ван ден Меер. Красивой, импозантной, из девушек, окончивших школу в Швейцарии. Триш специализировалась по политологии. Над i она ставила не точку, а кружочек. Отличница, которых он всегда избегал. Итак, они полюбили друг друга.
Триш нравится его хрипловатый баритон, широкое лицо, волосы, постоянно спадающие на лоб, и большой чувственный рот. В нем нет и шести футов роста, но он кажется больше, от него исходит обаяние силы; он студент богословия из хорошей семьи (правда, о его деньгах можно не упоминать), и от него за версту пахнет настоящим мужчиной. Он еще больше привлекает ее тем, что совершенно не осознает своей привлекательности, точно как большая лохматая дворняга. Он носит большие тяжелые очки, которые постоянно сползают на кончик носа, он вынужден их поправлять, и сам этот жест убеждает ее в том, что у него в жизни не все в порядке. О нем надо заботиться. И эта его уязвимость, как просто его удержать и потрясти его воображение, как он жаждет, чтобы она делила его мысли, хотя Триш чувствует, что она нужна ему как надежный слушатель, когда он тренирует свой мозг. Она очарована тем, какую тяжелую жизнь может вести мужчина.
Чем же привлекает его она? В ней есть спокойная сексуальность, она стройная, тренированная блондинка, хорошо играет в теннис, выдерживая пару геймов, бегло говорит по-французски и по-итальянски, в юношеские годы занималась гимнастикой, а ее отец — большая шишка в администрации Джонсона, к которому Том Пембертон испытывает глубокое отвращение.
* * *
Дорогой Пемби, я невольно улыбнулся, когда взял ручку и представил себе, какое выражение появится на твоем лице, когда ты обнаружишь в почтовом ящике письмо от тестя. Вот видишь, ты уже этим доставил мне приятный момент. В последние дни они редко выпадают на мою долю, хотя это все же случается в те дни, когда я выхожу в море под парусом, особенно если дует попутный ветер; тогда я ставлю яхту на нужный курс, и мне остается лишь удерживать румпель и наслаждаться брызгами, летящими в лицо. Сейчас я снова хожу на «Hereschoff», помнишь ее, деревянную красавицу с гафельной оснасткой? Не знаю, почему я это сделал. Она не отличается хорошей остойчивостью, не слишком быстроходна, но добротна и без причуд, как надежная первая жена. Когда я выхожу на ней в море, то испытываю мимолетное чувство душевного покоя. Я слышу шелест и плеск скользящего по морю судна, свист стихии, как будто ветер, свет и вода — боги, которые, как закоренелые языческие политеисты, извинившись, вступили в свои права и ведут между собой тихий неспешный разговор. Я не выхожу в море дальше чем на одну или две мили и всегда держусь в виду берега. Не знаю почему, хотя и испытываю острое желание поступить по-другому. Может быть, причиной служит поразительная загрязненность океана, при этом чем дальше в море выходишь, тем больше встречаешь мусора, масляных пятен и всякой неизвестной дряни. А я очень брезглив.
Ты чувствуешь, что я не сразу перешел к сути дела, не правда ли? Это на меня не похоже. Но прежде чем приступить к делу, ради которого я пишу, хочу тебя кое в чем уверить. Я не хочу заполучить тебя назад вместе с твоей отставленной женой. Во-первых, зная вас обоих, не думаю, что это возможно, и, во-вторых, я увидел тебя в более привлекательном свете с тех пор, как мы перестали быть тестем и зятем. Начать с того, что я не могу представить себе, что вы в самом начале друг в друге нашли — то, что было вашим браком, подлежит научному изучению, хотя не я буду его проводить. У меня более важные приоритеты. Приоритеты. Да, ты удивишься, что такие старые перечницы, как я, все еще занимаются делами, и, между прочим, очень серьезными.
«Что значит, в более привлекательном свете?» — спросишь ты, немедленно уцепившись за то, что интересует тебя больше всего. Итак, во-первых, несмотря на очевидные тяготы, которые выпали на твою долю (а одна из них даже попала на страницы газет), ты пребываешь в невинности.
Какие обычные, почти нормальные вещи — разбитая семья, украденное распятие, очередь страждущих за куском мяса и порцией картофельного пюре и мало ли что еще — занимают твои дни. Хочу тебе сказать совершенно искренне, что это род мучительной невинности, я не имею в виду разжигать твой и без того хорошо ухоженный страх, но при таких неприятностях я бы немедленно поменял поле деятельности. Это такое завидное занятие — Бог. Не то чтобы я не знал этого раньше, просто сейчас вижу это в новом свете. Учитывая, что в твою обязанность входит говорить то, что всем известно, и то, что никто не хочет слушать, ты подвизался на роль одновременно неэффективную и хлопотную, и я пришел к выводу, что ты стал невольным суррогатом тех праведных благородных субъектов, которые имеют обыкновение вставать в зале и требовать от меня извинений, или тех дам, которые пишут мне закапанные слезами письма, в которых утверждают, что я несу ответственность за смерть их сына, брата или мужа, или забивают мою электронную почту самыми немыслимыми проклятиями, или клеймят меня на литературных ленчах, или встают, поворачиваются ко мне спиной и выходят из зала, когда мне присуждают почетную степень. Ты — их пророк, отец Пембертон. И все ваше поколение — это трусливые, сентиментальные, самовлюбленные, малодушно не рожающие детей хиппи, которые наслаждаются плодами американской гегемонии, но не желают взвалить на свои плечи ее бремя.
Мои основания таковы: если я найду способ общаться с тобой, то, возможно, сумею добраться и до остальных. Это похоже на труд антрополога, который старательно изучает в поле или джунглях язык и нравы аборигенов, чтобы заручиться их доверием. Что ты на это скажешь? Конечно, я в первую очередь думаю о моей стране. Быть может, и ты наконец начнешь думать о твоей стране? Если так, то вот наша первоочередная проблема:
Длинноволосый безногий человек на инвалидной коляске начал пикетировать мой дом здесь, в Александрии. Каждое утро он приезжает в специальном автобусе для инвалидов, его высаживают перед моими воротами, и он целыми днями просто сидит, уставившись на мой дом. В полдень его увозят, как мне кажется, на обед, но вскоре он возвращается обратно и продолжает сидеть до наступления темноты. Я последил за ним с верхнего этажа, воспользовавшись биноклем: привозит и увозит его молодая женщина — дочь или жена, должен сказать, что она очень ему предана. Он сам, по-видимому, отличается отменным здоровьем, он силен, широкоплеч, сквозь футболку вырисовываются мощные грудные мышцы, бицепсы и трицепсы. Мачо простонародья, или, лучше сказать, мачик. Вероятно, он имеет неплохие льготы, потому что к его инвалидному креслу постоянно прикреплен американский флажок. Через пару недель я вызвал полицию. Они велели ему двигать, и он поехал вдоль по извилистой тенистой, обсаженной деревьями улице, пользуясь теми же законными основаниями, что и люди с ногами. Как только полицейские уехали, он немедленно вернулся на прежнее место. Я хотел передать ему лимонад, но он, вероятно, расценил бы это как издевательство, верно? Я думал о том, чтобы пригласить его в дом, как это ни рискованно, но решил приберечь этот козырь до тех пор, пока этим делом не заинтересуется пресса, а она непременно заинтересуется, и репортеры начнут осаждать мой дом. Подумывал я и о том, чтобы уехать, я ведь всегда могу отправиться за границу, но боюсь, что он посчитает это бегством. Но что бы я ни делал, поле битвы останется за ним, отец. Как бы ты поступил в данном случае? Какой совет предложишь мне, человеку, который, между прочим, тоже был награжден медалями, а после войны за мизерную зарплату, не жалея сил, из года в год, трудился во благо страны? Может быть, мне начать пикетировать его? Может быть, мне тоже заказать кресло на колесах и выехать из дома с копьем наперевес?