Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из трех авторов, выпустивших против Бомарше мемуары, больше всех досталось от него Марену, что было с восторгом встречено публикой, так как у редактора «Газетт де Франс» и главного цензора было достаточно врагов; все только и делали, что цитировали посвященные ему уморительные строки, на всю жизнь сделавшие его посмешищем, а прожил он аж восемьдесят девять лет:
«Ах, господин Марен, как далеки те счастливые времена, когда вы, с выбритым теменем и непокрытой головой, в льняном эфоде — символе вашей невинности, восхищали всю Сиоту своей прелестной игрой на органе или чистыми трелями своего голоса на хорах. С той поры он сильно изменился, наш Марен! Вы посмотрите только, как зло овладевает человеком и разрастается, если его не пресечь вовремя. Тот Марен, для которого высшим наслаждением было: „В алтарь викарию порой передавать дары иль соль“, — сбрасывает детскую курточку и башмаки и одним прыжком из органиста превращается в учителя, затем в цензора, секретаря и, наконец, газетчика; и вот уж мой Марен, засучив рукава по самый локоть, вылавливает зло в мутной воде, во всеуслышание рассуждает о нем сколько хочет, а исподтишка причиняет его сколько может. Одной рукой он создает репутации, другой — развенчивает их: цензура, иностранные газеты, новости рукописные, изустные и печатные, крупные газеты, маленькие листки, письма подлинные, вымышленные, подложные, подметные и пр. и пр., еще четыре страницы этих и пр. — все идет в ход. Красноречивый писатель, правдолюбивый газетчик, талантливый цензор, поденщик-памфлетист, когда он идет вперед, то ползет как змея; когда карабкается вверх, то шлепается как жаба. Словом, крадучись, карабкаясь, где прыжками, где скачками, но неизменно ползком, неизменно на брюхе, он достиг такого положения, что в наши дни мы наблюдаем, как этот корсар торжественно направляется в карете, запряженной четверкой лошадей, в Версаль. В качестве герба на дверцах его кареты — щит в форме органа, на алом фоне которого Слава с подрезанными крыльями и опущенной головой что-то хрипит в свою морскую[9] трубу и топчет искаженное отвращением лицо, изображающее Европу; все это обвито короткой сутаной, подбитой газетами, и увенчано квадратной шапочкой с надписью поверху: Ques-a-co?[10] Марен».
Заканчивался мемуар изложением истории Лизетты Карон и Клавихо; Бомарше вспомнил о ней в связи с тем, что его враги якобы распространили некое порочащее его письмо, хотя он вполне мог и придумать его, дабы иметь повод для рассказа о своих мадридских приключениях. Мы уже говорили о том влиянии, какое оказала эта история на литературный мир, и, в частности, о том впечатлении, что она произвела на Гёте, делавшего первые шаги в драматургии.
Самый же громкий успех выпал на долю стихотворной пародии на Марена под названием «Кес-а-ко»; куплеты сразу же стали шлягером. Мария Антуанетта пришла в такой восторг от этого словечка, что без конца повторяла его, а ее модистка г-жа Бертен в угоду своей августейшей клиентке придумала прическу под названием «Кес-а-ко», которую немедленно переняли все остальные дамы. «Это, — писал Башомон, — был султан из перьев, который модницы прикалывали на затылке; после того, как эту прическу стали носить принцессы и г-жа Дюбарри, она снискала огромную популярность и распространила унижение стертого в прах Марена и на область туалетов». А если добавить к этому, что актеры в театре, встретив в тексте слово «корова» или «чудовище», непременно добавляли к нему прилагательное «морская» или «морское», что вызывало взрывы хохота в зрительном зале, то можно представить себе, насколько упала популярность цензора и возросла популярность Бомарше.
Несмотря на то что приближались слушания по его делу в уголовном суде, автор мемуаров, обличающих Гёзмана, часто бывал на людях и наслаждался тем радушием, с которым его везде встречали. Репетиции «Севильского цирюльника» шли полным ходом, его премьера была назначена на 12 февраля 1774 года, и все билеты на первые шесть спектаклей были уже распроданы. Бомарше с удовольствием ходил в театр на свою «Евгению» и прислушивался в темноте зала к тому, что говорили о нем зрители. В один из февральских вечеров он услышал, как кто-то из них стал оспаривать мнение Вольтера, сказавшего, что Бомарше слишком веселый человек, чтобы быть убийцей; этот зритель разделял мнение Обертенов, утверждавших, что Бомарше — убийца, надеясь таким образом выиграть процесс. Бомарше пришел в такое волнение, что заорал на весь зал:
«То, что этот негодяй отравил трех своих жен, хотя был женат всего дважды, так же верно, как и то, что, как это стало известно парламенту Мопу, он съел своего отца, приказав приготовить из него рагу, и придушил свою тешу, сделав с ней бутерброд; а еще более верно то, что я тот самый Бомарше, который убьет вас, если вы немедленно не уберетесь отсюда».
Незадачливый зритель вынужден был ретироваться под улюлюканье всего зала, корчившегося от смеха. А меж тем не стоило шутить такими серьезными вещами: опьяненный успехом и овациями, Бомарше позволил себе несколько расслабиться, тогда как парламент Мопу и не думал складывать оружие.
«Я прочитал четвертый мемуар Бомарше, — писал Вольтер, — и никак не могу прийти в себя от обуревающих меня чувств. Я никогда не читал ничего более впечатляющего. Нельзя представить себе более смешной комедии, более трогательной драмы, лучше рассказанной истории и более запутанного дела, так ясно изложенного».
Эти слова свидетельствовали о том, что гений разделял всеобщее мнение. Враги Бомарше, огрызаясь, уверяли, что мемуары он писал не сам.
«Что же они не обратились к тому же автору, чтобы заказать свои?» — парировал их выпады Пьер Огюстен, и с ним согласился Жан Жак Руссо, сказав, что «таких мемуаров для другого не пишут».
Но если Бомарше удалось завоевать симпатии толпы и даже своих гениальных современников, то расположить к себе парламент было куда как сложнее. Лишь один из его членов, советник-докладчик Жен, набрался смелости написать Бомарше:
«Я прочел ваш последний мемуар, сударь, и склоняюсь перед вашими аргументами, прекращая быть вашим судьей, но чтобы избежать каких-либо кривотолков по поводу причин, мешавших мне принять окончательное решение, и причин, побудивших меня, наконец, сделать это, я считаю своей обязанностью поведать о них и вам, и широкой публике…»
И после объяснений своего поведения этот судья, когда-то крайне враждебно настроенный к Бомарше, заканчивал свое письмо так:
«Думаю, я убедил вас, сударь, что в настоящий момент я все еще сохраняю необходимую беспристрастность, чтобы рассудить вас с супругами Гёзман; но ваши атаки усилились до такой степени, что у меня есть все основания опасаться, что публика может заподозрить меня в том, что я настроен против вас. Из-за деликатности этой ситуации я готов пожертвовать своими собственными чувствами и, чтобы дать вам самое верное доказательство моей непредвзятости, я заявляю вам, сударь, что не требую опровержения тех обвинений, что содержатся в ваших мемуарах, но прошу предать гласности это мое письмо, копию коего я одновременно передаю господину председателю.