Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Историография рассматривает это отношение [между прошлым и настоящим] в виде последовательности (одно после другого), корреляции (большее или меньшее сходство), следствий (одно следует за другим) и дизъюнкции (либо то, либо другое, но не оба одновременно)[270].
Часовой, ответственный за время, конечно, занимает позицию историографа, отсекающего историю от настоящего. Историю в таком понимании создает не ее протагонист, а наблюдатель. Именно он — главное «историческое лицо».
Время в такой перспективе перестает быть чисто темпоральным феноменом, оно как бы откладывается в неких пространственных состояниях, соотнесенностях, смежностях, соприсутствиях. Гегель говорил о «месте» как «пространственном “теперь”»[271]. Паралич времени в некой пространственной конфигурации — и есть сущность битвы, сущность историчности. Зрение фиксирует место как пространство реализации истории.
Это превращение времени в пространство легко связывается с идеей четвертого измерения, где время для «умеющего видеть» превращается в пространственное «тело».
Все это заставляет пересмотреть определение случая. Раньше я говорил о случае как о событии, нарушающем обычную рутину, предсказуемость происходящего. В свете сказанного можно уточнить это определение. Случай может происходит в серии события, или в серии наблюдения за ним, его регистрации, или в двух сериях одновременно. Регулярность, на фоне которой только и возникает понятие случая, также может относиться и к серии события, и к серии наблюдения. При этом серия наблюдателя — едва ли не более важная, чем ряд, в котором находится «событие». Случай это не только нарушение регулярности, это некая приостановка, «паралич» длительности, задаваемый внешней точкой зрения.
Вспомним еще раз «Голубую тетрадь № 10». Я уже писал о том, что название это случайно: этот «случай» значился под номером 10 в голубой тетради. Текст этот повествует о некоем «негативном» человеке, который в принципе не мог существовать. На оси событийности, на оси существования, таким образом, имеется сплошное ничто, превращаемое в «случай» именно формой регистрации.
Пространство наблюдения избавляется от предметности и становится чистым «местом» — то есть не чем иным, как «пространственным “теперь”». Ситуация наблюдения, фиксации избавляется от всего несущественного и дается как чистый акт зрения. И этот чистый акт зрения, чистая фиксация «ничто» помещается Хармсом на эмблематическое «первое» место в цепочке «случаев».
Регистрация в первом «случае» осуществляется не в пространстве события, а в пространстве существования голубой тетради, разбитой на порядковые номера. Именно порядковый номер в тетради, а не в темпоральности события создает определенную систему регулярности, обеспечивающую переход из временного в пространственное. Линейный ряд, идентифицируемый со временем, здесь превращается в ряд белых плоскостей — страниц, пространственных двухмерных срезов.
Гегель заметил, что фигуративная способность времени обнаруживается лишь тогда, когда
отрицательность времени низводится рассудком до единицы. Эта мертвая единица, в которой мысль достигает вершины внешности, может входить во внешние комбинации, а эти комбинации, фигуры арифметики, в свою очередь, могут получать определения рассудка, могут рассматриваться как равные и неравные, тождественные и различные[272].
Хармс играет на способности «единиц» («колов») создавать видимость сравнимых порядков. В итоге «случай номер один» оказывается «номером десять» «Голубой тетради». Ряды не совпадают, номера противоречат друг другу, вписываясь в разные серии. Только «часовой», наблюдатель может знать, что «номер десять» одной серии является «номером один» другой, что его местоположение по-разному выглядит из разных точек «теперь».
В третьем «случае» — «Вываливающиеся старухи» — определяющая роль также придана наблюдателю. Именно его позиция создает унылую повторность и регулярность события, о котором трудно с уверенностью сказать, состоит ли оно из одного случая, но увиденного в различных временных перспективах, или из множества разных. Конец этого случая — это конец наблюдения за ним:
Когда вывалилась шестая старуха, мне надоело смотреть на них, и я пошел на Мальцевский рынок... (ПВН, 356)
Отсюда и странное расслоение события в «Упадании», когда время наблюдения над падением двух тел с крыши может быть гораздо большим, чем время их падения.
Распад события, вернее, его закрепление на четырехмерном, синхронном и невидимом для читателя теле создает такую ситуацию, при которой автор оказывается не в состоянии формулировать непротиворечивые суждения о происходящем. В одной временной перспективе смерть происходит, но в другой ее нет. Отсюда тела, которые, казалось бы, сохраняют свою идентичность, неожиданно начинают называться иначе или вообще теряют свои имена.
Все это в иной перспективе проблематизирует понятие «случая», но также и «предмета».
Глава 6
ИСЧЕЗНОВЕНИЕ
1
Значение наблюдения, зрения для Хармса очевидно в шестом «случае» под названием «Оптический обман». Тема этого текста, по всей вероятности, отсылает к важному для Хармса эссе Ралфа Уолдо Эмерсона «Опыт», в котором, в частности, говорится: «Оптическая иллюзия распространяется на любого человека, которого мы встречаем» («There is an optical illusion about every person we meet»)[273]. У Хармса, как и у Эмерсона, речь идет о ненадежности восприятия мира. Случай построен как серийное, повторяющееся действие:
Семен Семенович, надев очки, смотрит на сосну и видит: на сосне сидит мужик и показывает ему кулак.
Семен Семенович, сняв очки, смотрит на сосну и видит, что на сосне никто не сидит.
Семен Семенович, надев очки, смотрит на сосну и опять видит, что на сосне сидит мужик и показывает ему кулак. <...>
Семен Семенович не желает верить в это явление и считает это явление оптическим обманом (ПВН, 359).
Тема «оптического обмана» привлекала обэриутов, хотя в этом они не были особенно оригинальны. Большое влияние на культуру начала века оказал эмпириокритицизм, теории Маха и Авенариуса, утверждавших, что мы получаем доступ к явлениям мира только в форме чувственных ощущений, которые преобразуют в соответствии с кодами восприятия реалии мира. Этот преображенный вариант кантианства спровоцировал всплеск интереса к разного рода галлюцинациям, видениям.
Вопрос о том, видим ли мы предмет, в таком контексте заменяется вопросом о том, какого рода субъективные восприятия мы получаем и как они зашифровывают реалии мира. В «Разговорах» Липавского регистрируется интерес к физиологии зрения, к глазам как к машине, производящей собственные ощущения.
Глаза могут видеть нечто не