Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К счастью, у народа не было пороха, иначе пролилось бы много крови, поскольку все кабаки* остались бесхозными и открытыми, полиция вслед за графом уже покинула Москву, большой город остался без властей и каждый мог невозбранно делать, что хотел: большая толпа народа собралась уже, когда юного Верещагина, которого граф [Ростопчин] в момент своего отъезда не велел полиции брать с собой, тащили по улицам и отдали в жертву народному гневу как предателя[474]. Хотелось бы, конечно, чтобы французы никогда не дошли до Москвы; но в прочем милостию Божией стало то, что они вошли в город в этот же день, ибо иначе в состоянии анархии, при разгоряченных водкой головах и при всей свободе невозбранно и неограниченно грабить, при всеобщей ненависти к иностранцам вряд ли кто-то из иноплеменников остался бы в живых; а они бы стали нападать и на соотечественников, и во хмелю пролили ли бы взаимно много крови.
Около полвторого пополудни трое русских офицеров разного рода кавалерии проскакали в карьер от Тверской улицы мимо наших окон, но едва несколько минут спустя спешно повернули назад. Когда же г-н Чермак и я рискнули выйти за порог, чтобы проследить за ними, мы очень отчетливо услышали дробь французских барабанов, звук которых был знаком ему по Вене, а мне по Рейну[475], но все еще сомневались, точно ли так, как вдруг заметили слева конных гренадеров, неспешно втягивавшихся как раз с той стороны, куда торопились первые три офицера, а потом поворотили обратно. И почти в ту же минуту мы услышали и со стороны Тверской улицы французский марш, исполнявшийся духовыми инструментами. Сколь переполнен был наш переулок вооруженными жителями до того, столь же быстро он опустел. Все побросали оружие или бежали с ним в дома, так что во всем переулке остались стоять лишь г-н Чермак и я.
При полнейшем отсутствии всяких известий с театра военных действий, при частых известиях о победах над врагами никто и помыслить не мог увидеть Наполеона в Москве. А еще менее, что это произойдет так скоро, ибо думали, что он со своей армией все еще на русской границе. Когда г-н Чермак и я стояли так у нашей входной двери и ни один из нас не решался признаться другому в том, что он считает приход французов делом конечным, мы оба не могли не обратить внимание на раздававшийся сверху звук, который вывел нас из задумчивости. Мы посмотрели ввысь и увидели похожую на дерево ракету, взвившуюся к облакам. У меня невольно вырвалось: «Как это велико!» И лишь когда я произнес эти слова, мне стало ясно в душе, что я хотел этим сказать. Г. Чермак отнес мой возглас на счет размеров ракеты и сказал: «Да, такой ракеты я не видал и в Вене при самых лучших фейерверках». Я ответил: «Нет, я не это имел в виду, великой я нахожу идею, что Москва должна быть сожжена». При этом, клянусь Богом, я никогда и близко ничего подобного не думал, даже если и представлял себе возможность, что французы смогут дойти до Москвы – хотя я и такого не припомню, – и никогда не стал бы говорить моему самому доверенному другу. В самом худшем случае я мог представить себе разве только большую контрибуцию – так, как это происходило при их (французов. – Прим. пер.) вступлении в другие столицы, – но не пожары или грабежи. Поэтому мне и до сего дня непонятно, почему вид этой ракеты – которая, впрочем, быть должна была видимым издалека сигналом – вызвал во мне доселе не приходившую мне в голову идею, и представил в этот миг перед мысленным взором все благие последствия, которые принесет для России пожар Москвы. В продолжение 23-х лет я многажды испытывал себя, много раз истязал свою память в поисках того, как связать с видом ракеты мое тогдашнее восклицание и все то, что внезапно, но очень живо встало передо мной при этой мысли, – но всегда тщетно, так что я принужден отложить разрешение этой загадки на время отшествия моего в вечность.
Итак, наша маленькая улочка наполнилась французскими пехотинцами, которые, приблизившись, очень вежливо спросили немного хлеба, которого, по их словам, они не видели и того менее ели в продолжении трех дней. Мадам Чермак, говорившая хорошо по-французски и жившая в Вене в домах, которые вынуждены были пустить на постой французов, пригласила окруживших нас солдат пройти далее в дом. Вошло восемь человек, остальные распределились по прочим домам. Сейчас же показались жившие в нашем переулке уличные девки и так по-свойски вели себя с этими чужеземными гостями, как будто они всегда были знакомы – хотя и не умели с ними говорить.
Весь переулок стал вдруг таким оживленным, что казалось, будто так было всегда. Все это происходило едва в течение часа. Тут вдруг раздался крик: пожар, пожар! Вскоре его можно было уже видеть. Некоторые стали карабкаться на высокие дома и говорили, что горит на Рыбной улице[476]. Так как это было довольно далеко от нашего переулка, то мы, г-н Чермак и я, далее не принимали в сем участия и угощали солдат всем, что у нас было. Мы были убеждены в том, что на следующий день сможем купить новые припасы, поскольку думали: «Даже если в Москву вошло 100 000 человек, все они смогут разместиться и найти пропитание в Москве, если только мы в своем домишке накормили восьмерых».
Но мы ошибались, потому что едва восемь солдат ушли от нас, довольные и благодарные, как пришли другие, потом еще, и требовали того же. Пока было засветло, дело еще обстояло сносно, поскольку к нам в комнату заходили два офицера и один унтер-офицер, которые каждый раз спрашивали присутствовавших солдат, ведут ли они себя прилично и скромно согласно приказу императора Наполеона? Нам же они говорили при малейшем недовольстве тотчас обращаться за помощью в находившуюся рядом на Тверской караульню[477], чтобы озорники – как это называлось – были б примерно наказаны. К 10 часам вечера наши последние припасы истощились, тогда как число незваных гостей умножалось – это были уже не просящие, а повелительно требовавшие солдаты. Мы давали им деньги и пытались дать им уразуметь, что дело не в нашем нежелании, а в отсутствии припасов, которые мы никак не могли пополнить ночью. Мы выставляли им на вид, что на протяжении восьми часов мы уже кормили столь многих, и они легко могли увидеть, что в таком маленьком домишке не могло быть обширных припасов. Хотя все принимало суровый оборот, но они (солдаты. – Прим. пер.) лишь грозились наложить на нас руки, никого из нас лично не трогая. Последние четверо солдат взяли деньги и вещи, которые им понравились; но они посулили разделаться с нами, если не получат на завтрак омлет с ветчиной. Мы пообещали им это определенно, в уверенности, что сможем с наступлением дня купить необходимое.
Наутро, еще затемно, пробили общий сбор и наши гости, принужденные нас покинуть, ругались и клялись, что никого из нас не оставят в живых, если по их возвращении не будет накрыт стол в изобилии со всем, что они требовали.
Во всю ночь мы не имели ни секунды отдыха, сплошной страх и беспокойство – а особенно я, управив с помощью Божией грабеж и бесчинства против двух русских семейств, живших над нами и в примыкающем доме, и защитив укрывшегося в наших комнатах русского протопопа*, которого бывшие у нас солдаты всячески оскорбляли. Вместе с упованием на заступничество Божие мое мужество подкрепляли уверения офицеров, которые говорили, что мы сможем найти на главной караульне помощь от бесчинств. Я ничего не боялся, полагая, что мне достаточно добраться до Тверской, чтобы сейчас же получить помощь. Как только солдаты покинули нас, я устроил, наконец, престарелого протопопа* на покой и предложил г-ну и мадам Чермак открыть окна и двери, чтобы очистить комнаты от дурного воздуха, скопившегося этой ночью из-за многих приходивших с марша солдат.