Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зато потом я могу смотреть и смотреть вдаль и вспоминать о вещах, случившихся полжизни назад. Для этого музычка опять-таки очень даже подходит. Поскольку она не зацикливается ни на чем и так гладко скользит поверх всего, что тебя это вполне устраивает. Этот покой в себе – стремление его обрести – для всех пассажиров, не только для меня, наверное, и есть истинная причина путешествия. Только в дальних краях и можно такого достичь.
Именно это ощущение и выражает музычка, словно сама собой скользящая сквозь тебя. Как и мой взгляд словно сам собой скользит над морем. Так что мадам Желле была права, когда протестовала против «сообщества умирающих» доктора Самира. Тем не менее и он тоже был прав.
Опять ночь. Этот день был ужасным. И внезапно стал замечательным.
Я снова увидел тебя.
А главное, я тебя услышал.
Ужасным этот день был уже из-за Толстого. Потому что, хотя кресло-коляска досталось мне, он все еще жив. Значит, недооценивать его не стоит. Теперь он даже стал для меня своего рода прообразом. Что я опять-таки понимаю в буквальном смысле.
Если подумать, он уже давно им был. Но тем прообразом, от которого хотелось бы уклониться. Потому что ты распознаешь в нем собственное будущее. Только поэтому мне и взбрело в голову, что его жена хочет его убить. Но с тех пор как я сам перенесся в такое будущее, все это больше не играет никакой роли. Так сказать, я, добравшись до гавани Толстого, встал на якорь, воспользовавшись цепью кресла-каталки. Это, по крайней мере, дает мне то преимущество, что я не стану игрушкой волн.
Кроме того, я завидовал ему из-за его жены, потому что она осталась с ним. Петре такое даже в голову бы не пришло. Правда, я нахожу нелепым, что она ведет себя как восемнадцатилетняя оторва. Ей не стоило бы флиртовать со всеми подряд, к примеру, на этих вечеринках. Но то, что она делает это в его присутствии, возможно, вовсе не означает, что она нарочно мучает его. Может, она нравится ему такой жизнерадостной. И он не хочет, чтобы она отказалась от этого или это потеряла. Поэтому он даже рад, когда другие мужчины флиртуют с ней, а может, и добиваются большего. Все это не имеет значения. Важно лишь то, что она продолжает его любить. А она совершенно очевидно любит его и стоит за него, хоть он и не может больше двигаться.
Столь многое, что мы подвергаем оценке – я имею в виду, как мы это оцениваем, – зависит от того, на какой позиции мы стоим. Разве действительно так уж невообразимо, что он хочет, чтобы она тоже получала все то, что хотела бы иметь и в чем нуждается? И не лучше ли, чтобы она это получала – по крайней мере, от других? Потому что он сам, даже если бы захотел, уже ничего не может? Так, оставаясь свободным, он в какой-то момент и уйдет. Тогда как мне, с моим одиночеством, в свободе отказано.
Поскольку жена Толстого после его смерти тоже останется одна, в конечном счете больше повезло не ей, а ему. Поэтому он может теперь до самого конца наслаждаться ее жизнерадостностью, неподобающей лишь по видимости. Вовсе не из враждебности включает она его в поле своего флирта. А потому, что он сам так хочет. Он хочет восхищаться тем, что рядом с ним все еще остается такая окруженная всеобщим вниманием женщина. Она же, со своей стороны, не скрывает того, что принадлежит и ему. Поэтому в каюте этих двоих не может случиться так, что горничная присвоит себе слишком большие полномочия. И, например, одежду для него выбирает жена. Поэтому он всегда бывает при галстуке и с цветком в петлице, почти так же похожим на магнолию, как цветок в ее волосах.
Мысль, что бок о бок со мной лишь пустота, неотступно преследовала меня целый день. Это как если бы кто-то рубанул от твоего правого или левого плеча вниз, до самых бедер. Тогда твое тело зияло бы раной, незащищенное. И вся твоя жизнь, Lastotschka, мало-помалу вытекала бы из тебя.
Кроме того, погода снаружи опять была скверная, а ветер – таким холодным, как если бы мы уже находились в Беринговом море. Хоть ты и имел еще на голове шапку. Но уже не из-за обжигающего солнца, а чтобы защититься от холода. Мадам Желле сегодня утром даже надела шерстяные перчатки, которые она захватила с собой, имея в виду Норвегию. Мы ведь, объявила она за столиком для курильщиков, вскоре двинемся на север, к Европе. Тогда как мой друг, клошар, теперь оказался подготовленным ко всему – со своим толстым шарфом и шапкой-ушанкой, с неизменным кроссвордом перед собой.
Я боюсь Европы, этой Ночной земли, в вечернее зарево которой влечет нас наш корабль. Вера доктора Самира – что-то в ней есть, хотя бы уже потому, что он всегда молится на восток, прежде чем начнет совершать обход, подставляя холоду выгнутую горбом спину. Живот его тогда защищен, как сам Аллах. Который вооружил этого человека такой стойкостью, что он дарует упование еще и нам.
Потому я даже видел, как он разговаривает с Толстым – в Галерее, там, где стоят кресла для панорамного обзора. Прямо напротив «Капитанского клуба». А ведь Толстой, кажется, разговаривает так же мало, как и я. Зато его жена всегда не прочь поболтать и в тот момент даже немножко заигрывала с доктором Самиром. Однако меня это больше не сердило. Я уже понял Толстого.
Заметил ли он, не знаю. Лицо его оставалось совершенно неподвижным, но ведь я и прежде ни разу не видел, чтобы он хотя бы улыбнулся. Этот иссохший человек, весь целиком, – как крошащийся гипсокартон. Поэтому действительно лучше катать его в кресле-коляске, нежели, скажем, допустить, чтобы он пользовался ходунками. И все-таки, хотя у него для этого имеется жена, я