Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, она бы это сделала с радостью, продолжает убеждать меня мадам Желле, – если может таким образом мне помочь. Она, дескать, тоже любит классическую музыку.
Но вообще она неподходящая личность. Потому что говорит это пугающе-маленьким ртом. Вероятно, на нее оказал влияние доктор Бьернсон.
Поэтому я, едва пробудившись от послеобеденного сна, впадаю в такую ярость. Прежде всего потому, что мне опять не удается выбраться из кровати. Хоть я и хочу позвать кого-то на помощь, но не могу выдавить из себя ни звука. Постель слишком жаркая. Она почти кипит, ошпаривает меня. Так что остается лишь дрыгать ногами и колотить по чему ни попадя.
На сей раз наверняка будет больше разрушений, чем тогда, когда разбился только стакан.
А всё из-за треклятого кресла, в которое я ни за что не хочу. Плевать, подписывал ли я что-нибудь. «Волеизъявление пациента», – сказала Татьяна. Я никакой не пациент, а пассажир. И уж тем более – не умственно отсталый, хоть и не разговариваю. Зато у меня есть Сознание.
Но теперь это все без разницы. Ну и сдохни тогда прямо здесь, на полу. На него я позволю себе упасть. Грохнуться. Жестко так, чтобы хряснуло. Чтобы голове – кранты. И прихвати с собой что сумеешь.
Чтобы и этому тоже – кранты.
Это так трудно, так чудовищно трудно – быть всего лишь путешественником, движущимся навстречу тьме. Тогда как он хочет к свету. Это, Lastivka, как если бы я захотел соединить день и ночь. Именно этого я и хочу.
Другие этого не понимают. Не только те, кто сам ничего не определяет. Те, может, пытаются делать то же, что и я, и точно так же, как я, совершают путешествие в Ночедень.
Который, конечно, не годится для того, чтобы определить какой бы то ни было курс или хотя бы приготовить еду. Не говоря уж о том, чтобы проводить его вместе с ребенком. Детям нужны день и ночь по отдельности.
Я понимаю всё, и даже это кресло. Но оно мне мешает, даже если и в самом деле облегчает какие-то вещи, для меня и других. Ведь теперь я опять самостоятельно добираюсь до своей шлюпочной палубы, и помощь мне требуется только в дверях.
Двери, в их совокупности, – вот в чем проблема. Этого я до корабля-грезы не знал: что нет ничего хуже дверей, если приходится их преодолевать. Прежде чем увидишь снова свое море. Но потом все становится легко и путешествие продолжается, поскольку ты наедине с собой.
К примеру, я тебе еще не рассказывал о никсе. Говорят ли так, никса, и о морских феях?
Я, значит, сидел, ты уже знаешь где. Небо было сплошной радугой. Правда – сплошной радугой. Как Млечный Путь, но – которому требуется день, чтобы он стал видимым. Другие радуги, крошечные, сопровождали ее, стояли на волнах и перемещались на другое место только тогда, когда ветер рассеивал пену и дул в носовую часть корабля-грезы. Когда солнечные лучи преломлялись в пенных брызгах.
Между этими волнами-утесами клокотали котлы. Они, если говорить об их круглости, были, как мне сейчас пришло в голову, почти математически безупречными. Прозрачнейшая понедельнично-полуденная синева растягивала над ними шелка, украшенные мнимо-снежными венчиками.
Тут что-то окликнуло меня снизу – голосок, иначе и не скажешь. Я, однако, без посторонней помощи не мог встать, разве что немного распрямить спину. Ну как же! – вспомнил я. Теперь ты можешь! Теперь у тебя есть это кресло.
Так что я подкатился прямо к леерному ограждению и в самом деле увидел маленькую всадницу. Она снова и снова пришпоривала одну из волн, чтобы та вознесла ее повыше. И махала мне.
Мне сразу стало ясно, что видеть ее могу только я. Потому что она хотела, чтобы я к ней спустился.
На мгновение мне показалось, что, может, я сумею это осуществить. Нужно только крепко ухватиться за поручень и подтянуться. Ноги для этого не понадобятся. А когда я окажусь наверху, достаточно будет чуть-чуть наклониться вперед. Остальное довершит само море.
Всадница все махала и махала. У нее были красные, как водоросли, светоносные волосы.
Но чтобы человек решился так вот запросто взять и уйти, он должен быть полномерным. Тут требуется, подумалось мне, особого рода мудрость, которая растворит его боль, его утраты, отъединенность от других и всякое неисполненное желание. Просто растворит в уповании, покоящемся в себе самом. Притом что человек не вправе отрекаться от боли и утрат, как и от тех моментов исполненности, которые нам довелось пережить. От нашего с Петрой первого поцелуя, к примеру, или – когда я, Lastotschka, слышу, как ты играешь.
Поскольку я продолжал сидеть и только обдумывал это, вместо того чтобы действительно попытаться осуществить, то есть по собственной воле ступить навстречу морю, маленькая морская дева опечалилась. Мои колебания опечалили ее, мои сожаления, так что она просто больше не махала рукой. Вот и ее саму уже не видно, а только высокие водяные валы. Волны видел я, брызги пены. И еще – эти радуги, которые были не чем иным, как блескучими блуждающими огоньками.
Очень все осложнилось с моим вперед-смотрением. Я имею в виду высматривание того, что впереди. Теперь с этим полный швах.
Я ведь некоторое время назад вознамерился не сидеть больше постоянно только на шлюпочной палубе и за столиком для курильщиков с моим другом, клошаром. Или в уголке для курильщиков палубой выше, то есть перед солнечными террасами сбоку от «Ганзейского бара». Но ради вперед-смотрения стоять впереди на солнечной палубе. Там, представлял я себе, я бы смотрел вперед в полном смысле слова. Во время-пространство, в пространство-время. Правда, с одной стороны, я бы тогда смотрел только на балконы трех сьютов люкс-класса. И на расположенную ниже палубу бака с грузоподъемным краном и швартовной лебедкой, на установленный перед носовым ограждением бронзовый корабельный колокол. Но, с другой стороны, за ними ведь простирается волнующаяся водная поверхность всей этой трассы к будущему. И мы в него входим, выходя в открытое море.
Хотя правильнее было бы сказать, что мы сквозь него продираемся. Что мы вспарываем будущее, разрезаем его на две части, которые отгибаются в стороны по обеим сторонам от корабельного корпуса.
Оно сопротивляется этому.
Иногда мягко, в иные же времена сурово. То, что мы называем волнением