Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смущал Александра Николаевича и хор во время своего исполнения на сцене. Находились в нем лица обоего пола, которые, так сказать, автоматически разевали рот, то есть делали вид, будто они поют, но на самом деле не пели. Не знаю, объяснился ли, с кем следует, Александр Николаевич по поводу такой исключительной привилегии тех лиц.
Мне припоминается при этом любопытный эпизод. Не будучи в состоянии сладить один со своею многосложною работой, я, как выше было уже сказано, приглашал в помощь себе артиста г. Мухина. В рассуждениях о делах общих, или, лучше сказать, открытых, мы не стеснялись присутствием г. Мухина. Раз, объяснившись с бывшим балетным режиссером А. Ф. Смирновым по балетному делу, Александр Николаевич обратился к Мухину как к артисту, хорошо знакомому с балетом:
– Вот тут и разбирай, как знаешь.
– Вы, Александр Николаевич, уж очень глубоко опускаетесь в эту пропасть: в ней так душно и мрачно, что позволит ли ваше здоровье так усердно изучать ее, – возразил Мухин.
– Что ж делать? надо! – заключил Александр Николаевич.
И вот от изучения «омута», в который он окунулся, здоровье его заметно пошло на убыль…
Возвращаюсь к опере.
В один из конечных дней земных страданий Островского, то есть 26 мая, мы занимались составлением объяснительной записки ‹…› к оперному бюджету на 1886 год.
Из этой записки по опере читатель увидит, что Александр Николаевич крайне осторожно и бережливо относился к казенной копейке и, при всем своем благодушии, направо и налево казною не швырял, причем неуклонно поддерживал его такой же осторожный и бережливый управляющий театрами А. А. Майков. У них все делалось сообща и по возможности без сложной переписки, решались зачастую сериозные дела устно, скоро и споро.
Исключая концертов Симфонических собраний, участие музыкантов в прочих частных концертах, а также и артистов других трупп в литературных утрах и вечерах Александр Николаевич ни под каким видом не допускал. Он был строгим блюстителем установленных для артистов «правил», в составлении которых сам принимал живое участие. Твердо держась этих «правил», при всем уважении к Ф.А. Коршу, заслуженно пользовавшемуся особенными симпатиями гениального драматурга, он не разрешил, однако, артистам императорской сцены принять участие в одном литературном утре или вечере (не помню хорошо) на подмостках его театра.
С каким добросовестным вниманием ко всем частям принятого на себя художественного театрального дела Островский проявлял свою симпатичную деятельность, можно судить хотя по этой, сохранившейся у меня, собственноручно им писанной памятке:
«Духовые инструменты выписать (разный строй) разных фабрик (от 3–4000).
Хорошо бы и для балета.
Возобновить контракт с Клюгенау.
Тепфер. – Вакансия на барабан. К сведению. Перевести.
Запрос о пенсиях по оркестру.
Большой камертон нормального строя и 10 малых».
Только по всестороннем рассмотрении и обсуждении всех подробностей, как, например, относительно музыкальных инструментов, Александр Николаевич записывал таковые себе на память для исполнения. Другой бы на его месте начальник репертуара свысока ограничился лишь известными лаконически-бюрократическими фразами: «Напишите рапорт и подайте мне», «согласен», «подлежит исполнению» и т. п., а есть ли действительная потребность в инструментах – спрашивать бы не стая.
XVII
Когда дела, для которых Александр Николаевич оставался в Москве, были закончены, он просил меня собрать все бумаги, касавшиеся репертуара, и проекты штатов театрального училища с объяснительною к ним запиской, часть их по принадлежности передать А. А. Майкову, все же остальное до его возвращения хранить у себя, а если вызовет меня в Щелыково, то захватить с собою. По мере того как я исполнял его распоряжения, он, следя за мною, говорил, что «вот этого не трогать», так как берет с собою: например, пиесы, в числе которых была одна моя, возвращенная режиссером Черневским, и корректура переводившейся им шекспировской пиесы «Антоний и Клеопатра», присланная петербургским издателем-книгопродавцем Мартыновым. Просил также «посмотреть», нет ли чего относящегося к театру в его портфеле, и не оставлять ничего театрального, забирать все».
Чем объяснить такое распоряжение: проявившеюся ли в нем ненавистью к театру, окончательно надломившему его последние силы, или же предчувствием, что он уж больше не вернется к нему? Скорее – отвращением к театру, ибо однажды в семье своей он сказал, что, если кто-либо из детей его поступит на службу в театр, он в гробу перевернется.
Это было явлением на удивление резким и диаметрально противоположным тому, с каким рвением и любовью сначала Островский относился ко всему, что касалось театра, при своем вступлении в него.
Если занятие должности заведующего художественною частью при театре в письме ко мне 29 августа 1885 года он называл счастьем, уже по этому можно судить, как он беззаветно предан был принятому на себя делу. Понятно, что после этого никакие мудрые и доброжелательные советы в интересах его собственного здоровья не могли бы поколебать устойчивого в убеждениях, энергичного и сильного волей Александра Николаевича и отговорить его отказаться от счастья. Счастье это было бы обоюдоравно – благотворное как для него самого, содеявшего полезное для театров, так и для театра. При данных соображениях и докторская опека над его здоровьем едва ли могла бы разочаровать его. Если в предсмертные дни свои, вняв совету врача, Островский оставил курить, то потому только, что он сам чувствовал отвращение к табаку, часто отбрасывая только что закуренную собственноручно свернутую папиросу, хотя и вновь брался за нее по привычке.
Я торопил Александра Николаевича отъездом в Щелыково, но его удерживало обещание пользовавшего доктора-профессора А. А. Остроумова навестить драматурга 28 мая. В ожидании его посещения Александр Николаевич должен был остаться еще на два мучительных дня. Положим, что у него нашлась бы работа – корректирование пиесы «Антоний и Клеопатра», но буквально ничем не мог он заняться: до того силы его ослабли, хотя он и бодрствовал духом и не терял способности к умственной работе.
Накануне отъезда Александра Николаевича, 27 мая, заходил к нему секретарь Общества русских драматических писателей и оперных композиторов И. М. Кондратьев с просьбой подписать пятнадцать квитанций в получении членских взносов для лиц, имевших вновь поступить в Общество. Ввиду того что непослушная рука отказывалась держать перо, Островский отложил этот нехитрый труд, пока не соберется с силами.
Подавляющий был момент…
И припомнились мне знаменательные, накануне им по предчувствию сказанные слова, когда под рукой у него лежали театральные дела:
– Да, amicus, да, Николай Антонович, приходит последний акт моей жизненной драмы.
Кое-как завязалась беседа, но вялая, так сказать, ab hoc et ab hac[23], когда же речь коснулась Южного берега Крыма, виноградников и Гурзуфского виноделия Губонина, особенно же ужения рыбы в Черном море, Александр Николаевич стал мало-помалу оживляться.
Летом, в часы досуга, ужение рыбы и рыболовство вообще были любимым развлечением Александра Николаевича. Таким развлечением он с удобством мог пользоваться в своем собственном имении, сельце Щелыкове, чрез которое протекают три речки; из них две, изобилующие рыбой: впадающая в Волгу Мера, и Куекша, в свою очередь впадающая в Сендегу, и менее рыбную, чем последняя. На второй из них, с которою по ужению я знаком, при омуте стояла водяная мельница.
Тут же, не без некоторого юмора и довольно увлекательно, Александр Николаевич рассказал о своем времяпровождении в Щелыкове. Когда задумывалось ловить в Мере рыбу сетью, в Щелыкове заведено было так: первым на телеге едет «морской министр». «Министр» этот не кто иной, как псаломщик из соседнего села Бережков, Иван Иванович, в подряснике и широкополой шляпе, из-под которой, как крысий хвостик, торчит тонкая косичка. «Морским министром» он назван потому, что был руководителем и распорядителем всей охоты вообще. За «министром» едут гости и семейство Александра Николаевича. На облюбованном для ловли месте раскидываются шатры. Начинается лов. Первым лезет в воду «морской министр», направляя сеть; за ним крестьяне в рубахах и портах; иначе нельзя, потому что есть дамское общество. Вода в Мере до того холодна, что, несмотря на самый знойный день, ловцов прошибает «цыганский пот», то есть по выходе из воды зуб на зуб не попадет от дрожи. На берегу для ловцов уже все готово: пироги, закуска и в изобилии водка.
Вскоре после этого рассказа я видел «морского министра», облаченного в стихарь и уныло читавшего псалтирь, на почтенном расстоянии, влево от изголовья сомкнувшего навеки свои вещие уста «типов создателя многого множества».
XVIII
Наступил день отъезда Островского в деревню, 28 мая.
Навестив, по обыкновению, Александра Николаевича утром, я отправился по служебным делам в школу, где, приводя в кабинете оставленные мне