Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А погода была все такая же серая, только дождь из крупного перешел на мелкий, но частый.
Причина объясняется просто. За все время пребывания в гостинице «Дрезден» с 17 по 28 мая Островский только один раз подышал вдоволь свежим воздухом, когда Минорскому удалось выманить его из нумера в воскресенье, 25 мая, чтобы прокатиться на Воробьевы горы. Он и так был тяжёл на подъем, а тут с одной стороны – болезнь, с другой – разные неожиданные неприятности, работа до самозабвения. Вот и сидел он между двух зол, прикованный к месту. Значит, не погода, а воздух повлиял на него благотворно после замкнутой жизни в пропитанном табаком нумере…
Третий звонок… Свистки кондукторские и ответные с локомотива.
– Прощайте! – приподняв свой картуз, сказал провожавшим Александр Николаевич. – Я очень доволен, господа, что вы меня проводили.
– До свидания! – поправил его я.
– До свидания! – произнес и он выразительно.
Только и видел я моего незабвенного принципала.
В последний раз он еще поклонился мне в обмен на мой поклон из окна вагона отходившего поезда.
Поезд унес его далеко, безвозвратно, навсегда…
Об авторе:
Николай Антонович Кропачев (1841 – умер после 1916) – чиновник, долгое время служивший в Петровской сельскохозяйственной академии, малоизвестный драматург. 21 октября 1877 года он познакомился с А.Н. Островским в Обществе русских драматических писателей. С тех пор они стали часто встречаться. Став в январе 1886 года начальником репертуара московских театров, драматург пригласил Кропачева на работу в качестве личного секретаря. Воспоминания Кропачев написал в связи с десятилетней годовщиной со дня смерти Островского, в 1896 – начале 1897 года.
Петр Невежин
Воспоминания об А. Н. Островском
1
Мое знакомство с Александром Николаевичем произошло при исключительных условиях. Воспитавшись на его произведениях, я рано почувствовал потребность работать для сцены, но, как не посвященный в тайны цензурного ведомства, никак не мог найти верный угол зрения. Первая драма, в которой я выставил самосуд на почве благородного негодования, была не только забракована цензурой, но мне даже угрожали оставить рукопись при делах комитета. Во второй работе я описал, как женщина, доведенная мужем до отчаяния и не находя защиты в законе, решается деньгами откупиться от ненавистного человека. Это было обычным явлением того времени, и все знали, что подобные сделки совершались повсеместно, но охранительная цензура желала держать на глазах людей повязку, чтобы они видели только то, что им показывают, а не то, что есть. Пьеса была также забракована. В третьей комедии я выставил, как женщина, не знавшая счастья в супружестве и овдовевши, взяла себе в дом, в виде управляющего, «друга сердца». Этот молодец изменял своей Дульцинее и хапал из имения все, что только мог. У помещицы были две взрослые дочери; девушки возмутились и потребовали удаления «управляющего». В свою очередь, и он не дремал и с необычайною дерзостью стал относиться к молодым хозяйкам. Те вызвали тетку, грубую и энергичную женщину, напоминавшую своим видом скорее мужчину, чем барыню. Она приехала. Началась война с возмутительными сценами. Оканчивается пьеса тем, что барыне стало нечем платить долгов, и управляющий, видя, что его благополучие кончилось, наговорив своей покровительнице массу дерзостей, уезжает из имения.
Трудно представить себе, в чем заключалась тут антицензурность, но чиновники увидели в сюжете стремление подорвать престиж родительской власти.
Сбитый окончательно с толку, я отправился к Островскому и рассказал свои злоключения. Моя военная форма сначала смутила Александра Николаевича, и он холодно отнесся ко мне, но потом приветливо обернулся, и на его милом, благодушном лице появилась такая улыбка, какую нельзя забыть.
– Так вы капитан?
– К вашим услугам.
– Из вашего рассказа я узнаю в вас настоящего русского человека. Столько времени писать, затрогивать такие интересные вопросы и не отдаться всецело литературе, а носить военный мундир!
– Военная служба мне была дорога тем, что давала возможность быть в хоромах губернаторов, у всесильных бар, у средних людей, посещать крестьянские хаты и изучить душу русского солдата.
Он пристально посмотрел на меня и, несколько нахмурившись, одобрительно заметил:
– Если так, вы – правы.
Сюжет моей последней пьесы ему очень понравился, и он одобрил сценарий, но прибавил:
– Едва ли вам удастся поладить с цензурой. Тогда я, набравшись смелости, чистосердечно обратился к нему:
– Помогите мне. Без ваших указаний я решительно пропаду. Может быть, вы мне окажете большую честь и, переработав пьесу, удостоите меня чести быть вашим сотрудником.
Он потер себе лоб, почесал бороду, что всегда делал, когда чувствовал какое-нибудь затруднение, и, улыбнувшись, ответил:
– Об этом надо подумать.
В тот же день я доставил свою рукопись, а когда через три дня пришел за ответом, то увидел на лице его опять ту же привлекательную улыбку:
– Ваша взяла… Беру.
Так появилась на свет божий комедия «Блажь», которая впоследствии была напечатана в «Отечественных записках» Щедрина. Для характеристики цензурных условий того времени я расскажу, к чему должен был прибегать автор. Чтобы обойти цензурный гнет, Островский обратил мать в сестру от первого брака. Таким образом идея пьесы была убита. Взамен этого Александр Николаевич внес в мою работу живые сцены, прельстившие покойного Михаила Евграфовича. Комедия шла в московском Малом театре, в Александрийском и обошла все провинциальные сцены.
После этого литературного сближения я стал пользоваться искренним расположением Александра Николаевича. Я вспоминаю с горечью и радостью те дни, которые проводил в его кабинете. То было невыносимое время для людей, связанных работой с театром. Довольно сказать, что его комедия «Не в свои сани не садись», не сходящая до сих пор с репертуара, взята была у автора дирекцией даром.
– Почему же даром? – спросил я.
«Бесприданница». Киноплакат
– Дирекция ее не брала, а пришлось отдать в бенефис, за бенефисные же постановки не платилось. Теперь авторы получают за пьесы тысячи, а я рад был радехонек, когда мне за «Бедную невесту» заплатили пятьсот рублей, взяв ее в вечную собственность.
При таком отношении начальства к автору можно себе представить, в каком положении находились ресурсы тружеников. Провинциальные театры тогда авторам не платили ничего, а казенные жестоко притесняли. Были и тогда ловкачи, входившие в сделку с стоявшими у руля репертуара, и их пьесы ставились часто; те же, у кого совести не хватало поступать неблаговидно, бедствовали.
– Александр Николаевич, отчего вы теперь никогда не бываете в театре? – обратился я к нему.
– А что я там буду делать? Смотреть стряпню Крылова или переводы Тарновского? Да мне, как обойденному, неловко смотреть на актеров. Я для театра чужой теперь. Просветлеет, разгонит шушеру, тогда и мы пойдем туда, где послужили делу.
А между тем нужно было жить, а следовательно, и работать. Недовольство окружающих и раздражение, не покидавшее автора «Грозы», отзывалось на самом творчестве. В его пьесах не стало уже той яркости, бывшей отличительной чертой великого таланта. В этот период ослабевшие силы уже не могли творить так, как прежде, и его пьесы «Красавец мужчина» и «Невольницы» имели слабый успех. Замечательно то, что при жизни Островский получал в год две, три тысячи, а после его смерти, когда злоба завистников и ненавистников затихла, наследники его стали получать за пьесы от семнадцати – восемнадцати тысяч в год.
Островский был недоволен не только административными порядками, но и тем, что состав артистов сильно потускнел. В то время не было уже ни Садовского, ни Васильева и других корифеев Малого театра, а вновь поступившие оставляли желать многого, и, хотя тон еще держался, но уже начинал сказываться провинциализм, который внесли вновь приглашенные актеры.
– Нужна школа, настоящая школа, а без нее Малый театр потеряет то великое значение, которое он имел, – говорил Островский.
Кроме школы, он мечтал создать театр на новых началах, где люди, ничего общего не имеющие с искусством, не являлись бы руководителями дела.
Чтобы осуществить эту мысль, Островский, по своей наивности, отправился к бывшему московскому генерал-губернатору кн. В.А. Долгорукову, чтобы вызвать его инициативу.
– Князь, – обратился он к нему, – столько лет вы состоите всесильным хозяином Москвы, а до сих пор не поставите себе памятника.
– Какого памятника? – удивился генерал-губернатор.
– Должен быть построен театр вашего имени.