Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Интересный подход, – подумал священник, – и… правильный. Все бы так понимали назначение образа Божия в доме…»
Вслух же спросил:
– А вы кому передадите?
– Держу, пока жив, а помирать стану – кто-нибудь из детей и возьмет. Сама то есть найдет хозяина. Только я заранее сказал детям, чтобы из семьи нашей никуда не уходила.
– А вы сами… веруете в Бога?
– Держу в душе. Только… сомнение есть… Как Он допустил такое остервенение в народе? Взять поселок наш. Я приехал сюда, когда лесопункт организовывался. Народ собрался всякий, но, в общем, ничего. С песнями работали, план давали, в меру гуляли, хамства особого не замечалось. Потом что-то начало ломаться в человеке. Нормальные мужики вдруг стали пить, гонять своих бабенок, а что в лесу-то понаделали?.. Вы в наших тайгах бывали?.. Или возьми поселок наш. Все – временное, наспех. Заплот повалится, и никому нет дела. Сво-ой заплот! Я вот жил раньше, все будто видел и будто не видел. А вышел на пенсию и задумался-запечалился. Вить все чужое, ничего своего. И дома, и заплоты, потому, видно, и такое отношение. На Божье замахнулись – в этом, видать, все дело. На то, чем детишкам жить, детишкам детишек и прочим, кто придет после всех. Гребем безмозгло, без совести. Безмозгло, без совести и живем. И на кажном – грех неотмолимый и не подлежащий отмолению. Вот тот мужичонка, что на тебя наскочил, – видел я со своего места. Ведь был первый работяга, на Доске почета висел. Или Витька тот – с золотыми руками человек, а ка-ак живет! Прокляты мы, видать…
Весь этот разговор происходил уже за чаем, отец Иоанн слушал с вниманием, и никак не складывалось в его сознании цельной картины. К сумятице в голове добавилась все усиливающаяся душевная тяжесть, которую он поначалу отнес на дальность и ухабистость дороги. Но это было нечто другое, словно кружился вкруг него сонм бесов, и все теснее сжимался тот круг.
– Я пробовал пожить у дочери в городу – как раз после сороковин по супруге. Не смог. Скверно живут в городу-то, у нас в поселке – еще скверней, а воздух мне этот ближе, потому что я к нему привык. Тимка – мужичонка тот – к тебе прицепился, а мне будто радость: «Нукась, – думаю, – как там попишка заезжий выкрутится?..» Или лупсует свою Клавдю Витька по хребтине, и мне занятие – глядеть, как картину какую-нибудь в клубе. Перестанет лупсовать, и мне нечего станет делать. Вот-то как оно у нас… Или ты вот, зачем пожаловал в поселок? А?!
Поворот такой предвидеть было трудно, хотя несколько часов пребывания в поселке чему-то успели и научить. А поразило отца Иоанна нечто общее между теми людьми, которых здесь увидел. Спаянность какая-то, гораздо большая спаянность, чем, к примеру, в деревне, где тоже живут люди вместе много лет, но друг с другом разнятся. Так что же их здесь объединяет?
«Проклятость, наверное, общая проклятость», – подумалось вдруг и захотелось сказать об этом деду Федору. Сказал другое:
– Душу надо лечить – в том все дело…
– Хе-хе-хе-хе, – отозвался старик. – Я-то, когда в городу жил, пробовал ходить в церковь… Приду, постою, и начинает казаться, будто какая-то сила хочет меня оттуль вытолкнуть. Будто чужой я в церкви-то. И чем больше бормочет свое священник, чем больше напевают свое тоненькими голосочками женщины, тем сильнее припирает меня к выходу, и тогда уж шапку в горсть – и бежать. Явлюсь домой, хожу туча тучей. Дочь спрашивает, а я молчу. Устал…
– Наверное, как мне сейчас тяжко… – тихо обронил отец Иоанн.
– Проклятые мы, – уже с уверенностью в голосе заключил старик.
– Никакой грешник не потерян для Господа…
– На пенсии я, вить, живу созерцанием, – о своем продолжил дед Федор. – Сижу день-деньской на лавочке, а то подамся по улице. Или в магазин зайду, к ребятам на нижний склад. Бывает, и в лесосеку съезжу. Балабоню с народом, а сам поглядываю… Понять хочу: чем же это мы перед Богом провинились?.. За что он нас такой нищетой наградил?.. Почему повальное пьянство и непотребство в семьях?.. Вить мы ж здеся рабы: на золоте сидим, а с ладоней собственных мозолистых едим. Сколько поубивало-то нас на лесу, калеками сделало… Мужики-то падают молодыми, едва за сорок минет… Ну, ладно, мы леса губим, дак другие землю взрывают, нефть качают, газ сосут, уголь добывают, руду всякую. Или вот бомбу делают, атомные станции… Поля травят ядами… Земля в грехе!.. Но посмотришь по телеку – чистенькие, в очках, на машинах, в ресторанах, симпозиумах разных – и все учат, учат, учат… Обман здесь какой-то общий или мы все вместе проклятые.
При последних словах деда Федора отец Иоанн вздрогнул, словно тот прочитал его сокровенные мысли. Об этой всеобщей «проклятости» и он думает постоянно, испытывая даже чувство какой-то собственной вины перед теми, кто не может обрести путь к спасению. Ведь он-то обрел этот единственный путь, когда уже, казалось, ничто и никто не в состоянии был вытянуть его из засасывающей трясины богемной жизни, где и винцо, и девочки, и «травка», но главное – прозаическая страсть к элементарной наживе в шоу-бизнесе – вытрясывали из души остатние крохи человеческого, не говоря уж о Божественном. И всякий день в его бытии, когда он звался Ванюшей, а не Иоанном, не оставлял места для иного, что мало-помалу начало открываться ему и с первым, и с десятым, и с сотым приходом в храм, где были иное пение, иные слова, иные изображенные на иконах лики, чем то повседневное поклонение бесам, которое он и считал своей настоящей судьбой. Постепенно, шажок за шажком отметалось наносное, подменное, подметное, и он все более становился самим собой, глаза открывались добру, а уши обретали способность слышать Слово. Его Слово. И начался процесс возрождения самого себя с едва слышимого где-то далеко внутри души собственной – собственного же еще слабого, но уже твердого голоса: «Аз есмь…» И вместе с тем – общеобъемное и все временное, с чем должен приступаться ко всякому мирскому делу всякий человек чуть ли не с младенчества: «Отче наш, иже еси на небесех…»
– Так и телевизор – измышление дьявольское… – заметил отец Иоанн.
– Истинно так, истинно так! – подскочил на табурете старик. – Все вранье! Все кривда! Все навыворот! Вот и скажи, отче, хоть ты сопляк годами, правду… Скажи, а то все молчишь, скрытничаешь. Просвети мя!..
Была ли со стороны деда Федора искренность полная – не определить, но что душа жива, то чувствовалось.
«У всех у них жива душа, – подумалось неожиданно, словно прозрелось, сообщилось свыше. – Может, более чем у кого-либо жива, потому что страдают…»
Отцу Иоанну стало неловко от мысли, что не имел потребности посетить поселок раньше. Давно бы надо было, а не проповеди читать во храме, дожидаясь, пока число прихожан увеличится само собой. Не изжил он еще своей наивности – гордыни, требуя от мирян больше, чем они могут.
Осознанное тут же чувство неловкости напомнило недавнее, пережитое уже после того, когда исправить что-то было практически невозможно.
Привели к нему как-то для знакомства сына церковного живописца, восстанавливавшего храм, в котором отец Иоанн теперь служил, после того как властями разрешено было вновь открыть приход. Хотел расспросить о многом – и для истории воссоздания храма, и для самого себя, и для паствы. Ждал, надеясь увидеть степенного, благообразной внешности человека, но уже при первом взгляде на вошедшего неприятно поразили развязность, громкий голос, даже какая-то непочтительность к месту. Все это, может, только показалось или было только видимостью внешней, о чем он тогда не подумал, поддавшись первому неприятному впечатлению.