Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она помолчала, подбирая слова.
– Они классные! Они чудесные, незашоренные, самостоятельно мыслящие, смелые! Даже страшно представить, каково им будет сидеть на этих собраниях, и не просто сидеть молча, но и выступать, что-то говорить…
Я с любопытством взглянул на нее.
– Вы имеете в виду кого-то конкретного? Или всех шестерых?
– В первую очередь мне жаль Наташу и Тимура. Артем и Евдокия умнее и гибче, они могут адаптироваться к любой ситуации, не теряя внутреннего стержня, а Сергею и так уже ничего не страшно.
– Почему? Что вы о нем знаете?
– Ничего не знаю. Просто я вижу, что его чем-то очень сильно прибило. Его кто-то по-крупному обманул, или подвел, или еще что-то, но жизнь повернулась к нему своей самой неприглядной стороной. Как сказала бы моя семнадцатилетняя дочь, жизнь показала свою густопсовую харю. Думаю, что чужая глупость или подлость Сергея не удивят, он ко всему готов.
Я тут же схватился за ручку и бумагу, чтобы записать новое выражение. «Густопсовая харя»! Ну надо же! Воистину, велик и могуч русский язык!
– А Марина? – спросил Назар. – Ее тебе не жалко, Иришка?
Ирина мотнула головой, совсем по-девичьи, и волосы ее на миг взлетели вокруг лица, как два легких крыла.
– Не-а, не жалко. Она ничего не поймет и ничего не почувствует. И вообще, я уверена, что вы ее выгоните через несколько дней после начала. Такие люди, как Марина, не в состоянии жить строго по правилам дольше пяти минут. Она не выдержит, начнет нарушать запреты, попадется, и вам придется ее удалить. Так что до первого комсомольского собрания она не дотянет.
Что ж, звучало весьма оптимистично.
* * *
Давно я не уставал так, как за один сегодняшний день, такой длинный, наполненный общением с десятком человек. Ужин затянулся: помимо запланированного обсуждения хода квеста и уточнения последних деталей мы подробно говорили о выводах, сделанных Виленом и доктором Качуриным. Разъехались мои временные сотрудники ближе к полуночи, и я был уверен, что засну, едва коснувшись головой подушки.
Сон все не приходил, я крутился в постели, потом накинул халат, спустился вниз и вышел на террасу. Ветер утих, сыпал мелкий шуршащий дождик, а я думал о своем дальнем родственнике, давно умершем Володе Лагутине. Вот он поступает в институт, в котором не хочет учиться… Учится, сцепив зубы и умирая от скуки, проклиная свою слабость и трусость, свою неспособность противостоять родителям и правилам режима… Начинает работать… Все так же скучно… Он старается отвлечься, начинает сочинять «Записки молодого учителя», в которых пытается прожить несостоявшуюся жизнь… Лекарство помогает лишь временно или не помогает совсем, Володя бросает свои литературные пробы, написав всего пару десятков страниц… Пробует другое лекарство от душевной муки – алкоголь… Пьет около двух лет… Но, вероятно, не запойно, иначе выгнали бы с работы. Скорее всего, выпивает каждый день после службы. В какой-то момент пытается остановиться, взять себя в руки, снова берется за «Записки», посещает библиотеку… Выпивать не перестает, но старается делать это хотя бы не так интенсивно, как в предыдущие два года… На какое-то время его усилий хватает, потом воля ослабевает, выпивка позволяется все чаще… Володя перестает работать над «Записками» и переключается на художественный вымысел, набрасывает портреты персонажей, сюжетные ходы, конфликты, проблематику… Затем окончательно бросает попытки что-то написать и уходит в пьянство. А через год наступает конец.
И Галия, и Назар уверяли меня, что так называемых «блатных» сотрудников не только не увольняли за пьянство и прогулы, но даже и прикрывали от огласки и от начальственного гнева, если в этом была прямая выгода. Оказать услугу крупному партийному начальству горкомовского уровня – разве не выгода? А поставить в положение обязанной тебе и благодарной чиновницу из Мосгорисполкома, во власти которой находится распределение дефицитных товаров, – разве лишнее в советской жизни? Назар рассказывал об офицере милиции, своем сотруднике, который по нескольку раз в месяц уходил в запой на три-четыре дня, но за него при назначении на должность «просил» какой-то крупный чин из министерства. Алкаша прикрывали, как могли, и за это от министерского служаки районное управление получало определенные преференции: например, начальник управления, при содействии указанного чиновника, досрочно получил очередное звание; иногда удавалось выбить для кого-нибудь из сотрудников путевку в ведомственный санаторий или дом отдыха сверх выделенной на район квоты, и так далее. За все блага, которые чиновник отпускал району либо своей властью, либо при помощи связей и хороших отношений, приходилось терпеть рядом тяжелого алкоголика, от которого в работе не было никакого толку.
Выходило, что Владимир Лагутин мог еще долгие годы пьянствовать, считаясь сотрудником Министерства иностранных дел. Но ему хватило всего нескольких лет, чтобы сердце не выдержало.
После длительных препирательств Галия и доктор Качурин сошлись во мнении, что Володя после ангины осенью 1972 года у кардиолога на учете не состоял и никаких лекарств не принимал. Если бы не нужно было тщательно скрывать имеющееся заболевание, то он, вероятно, лечился бы и не умер так рано. Всё это казалось глупым и неоправданным, с моей точки зрения, но вполне объяснимым с точки зрения тогдашних реалий. И Галия, и Виссарион, и Полина Викторовна в один голос утверждали, что люди, не имевшие медицинского образования, в 95 процентов случаев знали только два кардиологических диагноза: инфаркт и порок сердца. Все остальное казалось несерьезным, надуманным, искусственным и никоим образом не требующим ни лечения, ни соблюдения режима, ни приема препаратов. Заколотилось сердце – накапай валокордин, закололо – сунь под язык валидол, вот и весь разговор. Брать больничный? Лежать в стационаре? Беречься? Систематически принимать таблетки? Вот еще! Это недостойно советского человека, для которого работа на благо общества должна быть на первом и главном месте, а собственное здоровье – ближе к концу списка, примерно там же, где личное счастье. Умереть за рабочим столом, а лучше всего – на трибуне во время выступления, – вот достойный конец жизни настоящего коммуниста. Кроме того, жаловаться на сердце допустимо только тому, кто работал долго и тяжело, то есть ближе к пенсионному возрасту. Молодой человек, студент института, к этой категории явно не относился, и все слова врачей о наличии проблемы с сердцем казались и его родителям, и ему самому пустым сотрясанием воздуха. Ну как это может быть, чтобы у школьника или студента было больное сердце, если нет врожденной патологии, о которой было бы известно с младенчества?! Раз не врожденное, значит – временное, ерундовое, не стоящее внимания. Но при решении вопроса о командировании за границу на длительный срок может помешать, поэтому на всякий случай лучше от всех скрыть.
Такая логика понятна. Но тогда почему Зинаида все-таки написала о кардиологической проблеме в 1975 году? Что-то изменилось? Она по каким-то причинам обрела уверенность в том, что никакие диагнозы не помешают ее сыну получить направление на работу за рубежом? Завела новое знакомство и получила твердые заверения в полной поддержке? Хорошо, я готов допустить такое. А как в таком случае расценивать тот факт, что впоследствии она снова ушла в глухое молчание и не обмолвилась о болезни Владимира ни словом, пока парень был жив? Да и после его смерти Зинаида упомянула о нездоровье сына только один раз: «Кто бы мог подумать, что у Володеньки было больное сердце!»