Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама пугается не на шутку. Она знает, что Мойшеле не просто грозится, что, если он что-то говорит, он это и имеет в виду и что если даже его отец-раввин ничего от него не добился, то она уж точно не добьется. Поэтому она быстро говорит Мойшеле:
— Хорошо, Мойшеле, я возьму у вас два злотых, а остальное оставьте себе. Человеку без денег нельзя, особенно молодому.
После полуночи, когда Мойшеле уже спит, она все еще возится на кухне, готовя на субботу. Сын! — думает она. Ни боли при родах, ни горечи при вскармливании, и все же Всевышний послал ей сына. С тех пор как ее собственный сын в Варшаве, на его постели спит бриллиант, светлое сердце, золотая голова. Только бы ей не согрешить своей радостью. Его родная мать в Эрец-Исраэль исходит от тоски по своему младшенькому, а ей, чужой женщине, подарено так много счастья.
Она берет лампу, проходит мастерскую и заглядывает в комнату. Она вошла, чтобы что-то взять, но она не помнит, что именно. Ей нечего там брать. Она просто хотела взглянуть, как спит Мойшеле.
Он лежит, растянувшись на спине. Свои сильные руки он положил под голову. Свежие полные губы полуоткрыты, и он спокойно дышит. На голове густая копна кудрявых волос, загорелая шея на фоне шелковистых бакенбардов кажется вылитой из бронзы. Неудивительно, что он нравится девушкам, думает мама и вздыхает: ее собственный сын мечется во сне, просыпается по десять раз за ночь от малейшего шороха и утром встает измученный.
То ли от ее вздоха, то ли потому, что его лицо осветила лампа, которую мама плохо заслонила рукой, Мойшеле открывает глаза так тихо, словно все время держал их полуоткрытыми. Он смотрит на нее с улыбкой:
— Мама Веля.
— У нас есть правнук, которого тоже зовут Мойшеле, — растерянно говорит она. — Старшего сына моего мужа звали Моисей. Он, бедняжка, умер еще при жизни своего отца. Когда сын Моисея, Арончик, подрос, он женился, и его мальчику дали имя Мойшеле. От самого Арончика нам радости мало. Он из партийцев, но его сын — очень хороший ребенок. Все Мойшеле очень хорошие, — говорит мама с тихим смущенным смешком и выходит из комнаты.
— Я совсем выжила из ума, — бормочет она себе под нос. Она не может простить себе то, что она помешала Мойшеле спать.
II
Ссорясь с толпой женщин, огородник из Солтанишек кричал на весь рынок:
— Идите к халуцу, брату невесты Велиного сына, он вам расскажет, что я заплатил ему все до копейки, как наемникам, которые работают у меня целый сезон. Этот халуц не соврет. Он — сын раввина и отгоняет от себя девок-иноверок, как мух. Мне чужого не надо, но я не хочу отдавать свое.
Торговки на время бросили проклинать этого черта, который не сбавляет цену ни на грош, и стали расспрашивать его, что это за история с девками-иноверками. Нагруженные новостями, как тяжелыми корзинами, они разнесли их среди лавочников по всей улице.
— Что я вам говорил? — долдонил бакалейщик Хацкель торговцу зерном Шае. — Ну разве они не Иеровамы бен Наваты[133]? Я имею в виду халуцев. Это же надо, взять раввинского сына и задурить ему голову так, чтобы он сбежал из дому, а потом сослать его, как в Сибирь, в Солтанишки под Вильной, чтобы он там носом в земле ковырялся и имел дело с иноверками.
— Это правда, — признает торговец зерном. — Если халуц убегает от девок-иноверок, от арабов он тем более побежит.
— Об этом я и говорю, — торжествует бакалейщик. — Кого отправляют осушать болота? Кого посылают рубить камни? Раввинского сына?
— А кто же будет это делать, реб Хацкель? Вы будете это делать? Я буду это делать?
— Кто хочет! Но не дети приличных людей. Хорошенькое дело — сыновья раввинов и богачей живут в кибуце в самых дешевых домах по двадцать человек в комнате и крутятся по городу в поисках работы на кожевенной фабрике или лесопилке. Недавно ко мне зашли двое парнишек, один с пилой, а другой с топором на плече. Спрашивали, не надо ли мне напилить и нарубить дров. Эти кибуцники хотят быть дровосеками и водоносами, как гивоняне[134].
«Нет у меня других забот, как только стоять тут и болтать с этим болваном, — думает торговец зерном. — Хацкелю хорошо, он уже заработал себе на жизнь. А мне еще до этого далеко». Торговец зерном вздыхает и убегает в поисках заработка.
Через несколько дней мимо проходят двое молодых людей в бело-голубых студенческих рубашках, тарбутники[135]. Они идут, задрав головы, никого не видят, громко смеются и разговаривают между собой на иврите. Виленские кокетки восхищенно смотрят им вслед, а торговец зерном говорит бакалейщику:
— Ну, что вы теперь скажете?
— То же самое! Зачем евреям высовываться? Мы, евреи, любим подражать необрезанным. У них есть студенты, вот и мы хотим, чтобы у нас были студенты.
— Вы с ума сошли, реб Хацкель. А если попы из семинарии на Бакште[136]ходят в длинных рясах, то наши раввины должны снять свои лапсердаки? Это все ерунда! Ша! — кричит торговец зерном. Он нашел по-настоящему заковыристый вопрос и хватает Хацкеля за бороду. — Если дети едут в Эрец-Исраэль, то это не годится, а если они устраивают революции — это лучше? Вы забыли, что делалось в этом году на Первое мая: град камней на улицах, разбитые в кровь головы, ангелы разрушения на конях, а сколько бунтовщиков упрятали в тюрьму? По-вашему, сидеть у поляков в тюрьме лучше, чем в палатке на берегу Иордана, где Иеошуа бен Нун перевел сынов Израиля в Землю Обетованную. Что вы молчите, реб Хацкель?
— Лучше всего сидеть дома, — ворчит бакалейщик. — На последний Лагбоймер[137]детей из еврейских школ повели гулять с музыкой в Закретский лес[138]. Все побежали посмотреть. Я тоже побежал и получил пинок от какого-то поляка: «Жидки, до Мадагаскар!» Именно так он мне и сказал. А что бы я сделал, если бы он кричал: «Жидки, до Палестина!»? Ничего бы я не сделал.