Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером птицы доели остатки.
«Всегда можно решить, кем ты хочешь быть». Так я сказала Армуду когда-то давным-давно. Пожалуй, это тоже был выбор. Вынести это до конца. Если это единственный способ уберечь ваши жизни, то пусть так. Я вынесу. Я радовалась вашим играм, тому, что мне все же удалось запасти достаточно еды, чтобы вы продолжали расти. Челюсти болели от напряжения, так крепко я стискивала зубы, но все же мы живем здесь, и мы все вместе. Все это могло кончиться совсем иначе, Руар: через неделю после того, как умерла моя мать, я поселилиась у целительницы Бриты, которая дала мне ночлег и пропитание. Я прожила у нее почти до твоего рождения. В благодарность за помощь нам часто давали овощи, рыбу и шерсть, так что мы не знали нужды. Ее плечи были сгорблены, она жила в мире странных слов и картинок, правя большой шкатулкой с целебными растениями. Помню, она прищуривалась, так что нос морщился, когда сосредотачивалась на женщине, призвавшей ее. Поздними вечерами я помогала ей, а женщины сменяли одна другую. Она помогала от ран и царапин, помогала тем, кто попал в беду – тем, на кого напали, или прижал в углу хозяин в доме, где они работали, или не удалось дотерпеть до свадьбы. Тогда-то я и узнала, как опасны колоцинт и фосфор, узнал тайны можжевельника, мышьяка, хины и спорыньи.
– Лучше бы нам не знать про все эти яды, – сказала она мне один раз, когда опять пришлось доставать красную лаковую шкатулку. – Но то, что люди сделают с ней, если мы ей не поможем – сотворят с ними обоими, в тысячу раз страшнее. Это высосет жизнь и из матери, и из ребенка.
Голос изменял ей, когда она бывала очень возмущена. Тогда в горле у нее что-то скрипело, словно петли на старой двери. Глаза горели огнем, лицо становилось суровым от переживаний за других женщин.
Но потом моя целительница умерла, а у меня не хватило ни знаний, ни мужества продолжить ее дело в одиночку. Вместо этого я стала служанкой в доме пастора. Жене пастора требовалась помощь по хозяйству, а сам пастор был рад меня видеть. Он не упускал шанса посетить комнату служанки, когда все в доме засыпало – как позднее землевладелец. Как человек, который может взять себе все, что захочет. Прижимался ко мне своей влажной кожей так часто, как ему того хотелось. К тому моменту, как он уходил, окна запотевали – казалось, комната ослепла.
– Благодарю, – сказал он однажды, уходя.
Меня чуть не вытошнило. Но я опять склонила голову – что мне еще оставалось?
Целых семь месяцев у меня рос живот, прежде чем жена пастора заметила его, и меня выставили из дома. Незамужняя, в ожидании ребенка, я могла содержать себя только одним способом: используя те знания, которые передала мне целительница. Только так – или умереть от голода. У меня осталась ее шкатулка с тысячелистником, снимающим боль, хмелем, наперстянкой и анисом от кашля и кошмарных снов. У меня не было растений, помогающих от жестких мужских рук в темноте, но в одном из отделений лежала спорынья ржи, и, когда женщины просили меня об этом, я доставала ее. Потом, должно быть, кто-то донес на меня. Меня приговорили бы к нескольким годам принудительных работ, не реши пастор, что я сумасшедшая.
– Посылали за мной? – спросила я тогда, стоя на пороге его ризницы.
– Это почти прелюбодеяние, – ответил пастор. – Почти убийство. И тебе это известно.
Он заявил, что я распущенная: якобы я хочу, чтобы дети умирали. Якобы я помогаю убийцам – такой человек не должен ходить на свободе. Ничего из этого я не могла рассказать тебе, Руар, когда ты приходил из школы и просил меня помочь тебе с катехизисом.
В тот день, когда мы с тобой и Армудом бежали, я спешила со своей красной шкатулкой к шестнадцатилетней девочке. Много раз спрашивала я себя потом, что случилось с ней, когда я так и не пришла.
Кора
Опасность и четвертинки
Настали новые дни, но они все одинаковые, все без Руара. «Ты знаешь, что я лгу, – не произношу я. – Мне жаль», – не добавляю я. Иногда я кладу в рот миндальное печенье, чтобы не дать вырваться словам. У печенья привкус плесени – оно осталось с тех пор, когда жив был Руар. Бриккен следовало бы поставить печенье в более сухое место. Время от времени она задевает лампу над столом, когда тянется за своей палкой – я вижу, как лампа медленно раскачивается туда-сюда, словно маятник. Воздух затхлый, будто кто-то высосал последний кислород. Стоит удушливый августовский вечер, один из последних летних дней. Овчарка требовательно смотрит на меня, навострив уши. Бриккен что-то объясняет по телефону похоронному агенту, делая в воздухе жесты пальцами – как будто он может видеть ее, когда она стоит, прислонившись к своим голубым кухонным шкафчикам.
– Да, я могу приехать во вторник в два часа, – говорит она, даже не взглянув на меня, чтобы удостовериться, подходит ли мне это время. Я думаю, что пошла бы она к черту. На несколько минут воцаряется тишина.
– Очень хорошо, согласна. Нет… Да, конечно, я выберу музыку, которая подходит для него.
«Я». Так она говорит. Как будто это ее похороны, а не его. Я смотрю в сторону прихожей. Там стоят его осиротевшие резиновые сапоги, на крючке висит его куртка с запахом земли, сырости и леса. Я сижу на своем зеленом кухонном стуле – напротив его стула, такого же зеленого. Того, что с потрепанным тряпичным ковриком на сидении.
Мозг Руара умер раньше, до того, как отказало тело. Мой мозг продолжает работать, хотя он обманывал, затуманивал, изводил. Неужели Бриккен ждет, что я по доброй воле расскажу обо всем, что я делала? Может быть. Именно поэтому мы сидим тут, никуда не двигаясь, беседуем и пьем кофе и снова говорим?
Не хочу причинять ей еще больше зла, чем уже причинила.
Ровные серые сумерки. Убаюкивающие. Слушатели звонят на радио. Все эти жалкие мелкие заботы, которые они считают проблемами. Когда