Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У меня такое чувство, будто оно… застыло во льду.
– С тех пор?
– Не знаю. Может, так всегда было.
Он держит ручку в ладони.
– Мне ясно, почему так может казаться. Но я так не считаю. Вы, возможно, настороже, но это же так понятно. Иисусе, Кристина, карты вам выпали скверные. Всю жизнь заботиться о семье. Черт бы драл ваши ноги, они не работают, как полагается. – Он смотрит на меня пристально, и у меня вновь жуткое ощущение, что Энди видит меня насквозь. – Для меня очевидно – и раньше, и сейчас, – что у вас большое сердце. Да хоть понаблюдать, как вы ведете себя с Бетси. Какая между вами приязнь. А ваша любовь к племяннику ясна как белый день. Но главное – вы с Алом, в этом доме. Ваша доброта друг к другу. Этому парню – этому Уолтону, – говорит он, насмехаясь над именем, – тут не место. Вы спугнули этого проходимца. – Язвительно смеется. – А Ал что о нем говорил?
– Мало что.
– Еще б. – Захлопывая блокнот, добавляет: – Ал понимает, что к чему.
Сердце мое – ранено, бито; кто знает, может, таяние – сдавливает. “Ваша доброта друг к другу”. Не всю историю Энди знает.
Но в одном он, впрочем, прав: Ал понимает, что к чему. Всегда понимал. И я наградила его сострадание, его приверженность тем, что принимала это все как должное, тем, что разрушила его отношения с женщиной, которая, вероятно, стала бы ему хорошей парой. Которая могла бы изменить его жизнь. Представляю себе маленький опрятный домик, где они могли бы жить вдвоем. Его бледно-розовые розы в других ящиках. Ал на ногах еще до рассвета, в лодке, проверяет ловушки для омаров, рассчитывает барыши с улова. Дома ранним вечером, в уютной кухне, просторное кресло у огня, ребенок, с кем можно поиграть, жена спросит, как прошел день…
В моей горечи и панике я отказала ему в уважении, каким он всегда одарял меня. Какое право я имела отнять у него единственную возможность любви?
* * *
– Мне надо сказать тебе кое-что, Алвэро, – говорю я ему в кухне в сумерках, когда мы пьем чай у плиты. – Это, впрочем, мало что теперь изменит. Но… я не имею права заставлять тебя здесь жить.
Едва различаю его черты, но вижу, как он вздрагивает.
– Прости меня.
Вздыхает.
– Ты мог бы жить с ней счастливо.
– Я не несчастлив. – Голос у него до того тихий, что я едва слышу.
– Ты же любил ее. – Давлюсь словами. – А я тебя удержала.
– Кристи…
– Сможешь ли ты меня когда-нибудь простить?
Ал раскачивается в своем скрипучем кресле. Лезет в карман, вытаскивает трубку, забивает в нее табак, чиркает спичкой по дверце плиты, прикуривает. Бормочет что-то себе под нос.
– Что?
Втягивает дым, выдувает его наружу.
– Я сказал, что сам дал себя удержать.
Размышляю над этим.
– Ты меня пожалел.
– Дело не в этом. Я выбрал.
Качаю головой.
– Какой у тебя был выбор? Я заставила тебя подумать, будто ты меня бросаешь, а ты всего лишь пытался жить.
– Ну. – Он описывает круг рукой. – Как я мог это все бросить?
Пока он не начинает ехидно улыбаться, я не сознаю, что он шутит.
– Никто не знает, какую я люблю овсянку, – говорит он. – Да и вообще. Ты бы для меня так же.
Конечно так же. Ал выказывает доброту – или, может, ему проще так думать. Как ни крути, это моего поступка не извиняет. Вот они мы, вдвоем, не пара, а брат с сестрой, обречены жить всю жизнь вместе, в доме, где мы родились, в окружении призраков наших предков, призраков жизней, какие могли бы у нас быть. Со стопкой писем в чулане. С плоскодонкой на стропилах в сарае. Никто никогда не узнает, когда обратимся мы прахом, о жизни, которую мы тут провели, о наших желаниях и сомнениях, близости и одиночестве.
Мы с Алом сроду не обнимались, сколько себя помню. Невесть когда в последний раз прикасались друг к другу, если не считать того, что он помогает мне передвигаться. Но в этой мутной тьме я кладу ладонь поверх его, а он – вторую, поверх. Вот так же мне бывает, когда теряю какую-нибудь мелочь – катушку например: ищу ее всюду, а обнаруживаю в самом очевидном месте – на столе под тканью.
Вспоминаю, как говорила мне когда-то Маммея: есть много способов любить и быть любимой. Беда, что понять это до конца я смогла, когда жизнь по большей части уже прошла.
* * *
Через несколько дней после того, как Энди начал зарисовывать меня в розовом платье на траве, он уносит наброски наверх. Я оставляю печенье остужаться на стойке, горшок с куриным супом – на плите. В полдень он спускается и угощается, макая печенье в плошку с супом, хлебает воду из насоса в кладовке, утирает рот тыльной стороной ладони. Устремляется наверх. После обеда я пеку голубичный пирог, отрезаю теплый кусок, толкаю вверх по лестнице тарелку и зову его спуститься и забрать. Улыбка у него на лице стоит моих усилий.
Он уходит домой в сумерках. Возвращается наутро, топает наверх, тяжкие шаги – единственный звук на весь дом. Слышу, как он бродит по комнате, открывает двери, закрывает, забредает в другие спальни.
Так продолжается недели напролет.
Месяц, другой.
Следы Энди – всюду, даже когда его нет. Запах яиц, кляксы темперы. Засохшая кисточка. Деревянная доска, заляпанная краской.
Холодает. Энди все работает. В конце августа, против обыкновения, не уезжает в Пенсильванию. Я не спрашиваю, почему, отчасти боясь, что, если произнесу вслух, это напомнит ему, что уж давно пора возвращаться домой.
Пока он наверху, я живу, как привыкла. Грею воду для чая. Замешиваю хлеб. Глажу кошку у себя на коленях. Смотрю в окно, как качается трава. Болтаю с Алом о погоде. Усаживаюсь любоваться закатом, ярким, как цветное кино. Но все время думаю об Энди, притаившемся в дальней комнате, словно героиня из сказки, что прядет солому в золото.
Одним октябрьским утром Энди не приходит. Бетси я не видела много недель, но на следующий день, пока штопаю носки, она просовывает голову в кухню.
– Кристина! Можно вас с Алом позвать на ужин?
– К вам домой? – спрашиваю я изумленно. Они нас раньше ни разу не приглашали.
Кивает.
– Энди поговорил с Алом, и они условились, что Ал привезет вас на машине. Пожалуйста, скажите, что вы приедете! Простая трапеза, без вычурностей. Мы б страшно обрадовались. Уютные проводы нас в Чэддз-Форд.
– Энди, значит, в этом сезоне все?
– Наконец-то, – говорит она. – Вам небось уже хочется тишины и покоя.
– Нам он не мешает. Тишины и покоя у нас хоть отбавляй.
* * *
Через несколько дней ближе к вечеру Ал, облачившись в светло-голубую рубашку, которую я сшила ему несколько лет назад и в которой вижу его редко, вынимает меня из кресла в кухне и относит по ступенькам к старому “форду-бродяге”. Давно я никуда не ездила на машине – поскольку нигде и не бывала, кроме дома Сэди, вообще-то. На мне длинная темно-синяя хлопчатобумажная юбка с милосердными клиньями и белая блузка – старая униформа, но хоть не рваная и не в пятнах. Волосы приглажены и стянуты лентой на затылке.