Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рычал механизм, сваливая гряду капсул второго порядка.
Он не успевал, не успевал спасти всех.
Они падали, падали...
Горели.
— Скажи ему — не совладал, мол. Скажи — тварь лютует, смертью грозит...
— Если...если не послушает? — язык едва ворочался.
Сумарок был будто здесь, а будто спал. Двоилось. В горле першило от едкой гари, саднило ладони, точно сорвал кожу и ногти, толкая в бешеную пустоту железные, окованные бочки...
Бочки те были с одного бока прозрачны, как тонкое стекло, и Сумарок как сейчас видел, как сейчас помнил — навалился, толкая к люку-яме, как навстречу, из нутра бочки, к стеклу другие руки прижались...
— Скажи: пусть бросает зыбун тревожить-ворошить. Иначе тот сам к нему в гости пожалует — все, что взял, против него же и обернется ...
Чаруша обернулся и Ольна замолчала под его взглядом.
— Скажу, Ольна. Только и ты думай, как тебе Зыбку сберечь, а узел людской не трогать, людей не губить. Сроку тебе до зимы. Если не совладаешь, не обессудь: разорю гнездо. Уговор?
Вздохнула Ольна, губы скорчила.
— Высоко камешки кидаешь, чаруша, — сказала. — Совладаешь ли?
— Один не управлюсь, так послугу спрошу, — отозвался Сумарок. — Сама то знаешь.
Ольна руку и протянула:
— Уговор, — сказала негромко.
***
Все бы ничего, да полюбился Сумарок котишке хозяйскому; все ворковал, усами щекотал, норовил на волосы прилечь.
Сумарок терпелив был, отгонял надоеду ласково. Ворочался. Думно было, не шел сон. Снедать вечером не стал, до сих пор от еды отворачивало, так хозяйка ему полну миску скатных яблок принесла.
Принесла, локотком подхватилась да поведала, о чем весь узел судачил: у гордеца-Гория в ночь все стекла враз полопались, все зеркала прахом пошли, насилу сам жив остался...
Уж, казалось, Горий-то — старого леса кочерга, на кривых оглоблях не объедешь — а наутро с вещами из хоромины вон, да и укатил, ворота на оба полотна распахнуты...Молва по народу пошла, что вся беда с того песку белого. Зачурали место.
Едва-едва дрема взяла, ан зашуршало-заскребло у порога вдругорядь.
— Да уймись ты, чучело бессердечное! Дай поспать! — сказал Сумарок в сердцах, на шум яблоком бросил.
— Чучело бессердечное? Ладно что чучело, но второе прямо обидно слышать...
Сумарок так и сел, заморгал в темноту: всего свету было, что Луна в окошке.
Кнут опустился рядом, вытянул длинные ноги. Из ладони в ладонь яблочко перекинул.
— Чего ты? — спросил, заглядывая в лицо.
Сумарок потер лоб.
Задваиваться вроде перестало, но как наяву видел свои руки, налегающие на рычаг, долгую железную бочку с окном во весь бок...
За себя не думал, на погибель бросить не мог.
...к стеклу другие руки прижались, а он вздрогнул, голову повернул — встретились глазами.
— Скажи, — заговорил Сумарок медленно, отгоняя видение напряжением воли, — помнишь ты, как появился? Кто тебя сотворил?
Сивый удивленно присвистнул.
— Я тебя, конечно, с родителями сведу, честь по чести, но не рано ли?
— Мне нужно знать, Сивый. Мне важно знать.
Кнут вздохнул протяжно, знакомым жестом откинул волосы.
— Ох, беда мне с тобой. Долгий тут разговор, Сумарок-паренек.
— А мне спешить некуда, — усмехнулся Сумарок, потянулся, взял из ладоней кнутовых яблоко.
Встретились глазами.
Кажется, кое-кого он спасти все же успел.
Прокуда
— Может, он этот, дурачок? Как наш Кашка-козопас.
— Да с чего ты взял?
— Рыжий…
— Что с того? Не все рыжие дурачки.
Пришлось нырнуть обратно, под забор, потому что “дурачок” — как зачуял — голову повернул. Хотя слышать навряд слышал, все же, шумно при постоялом дворе…
Милий прерывисто вздохнул, зажмурился. Взял себя за расшитую рубаху на груди, потянул.
— Не зыбайся, я сам-один подойду, — решил Шпынь.
Пожалел друга. Со зверьми-птицами да пчелами своими Милий был куда говорливее.
— Так мое дело. Мне и разрешать его, — ответствовал Милий тихо, но твердо.
— Ну, тогда давай выждем маненько. Поест, подобреет. У меня-от батя завсегда после щтец будто другим человеком делался…
Милий кивнул. В засидке ему караулить редко доводилось, разве что когда котку вылавливал или птушку подраненную стерег.
Это Шпынь везде успевал — что под забором, что на заборе.
Из кустов выбрались, уселись на бревнышко у развилки.
Милий вздохнул, локти на колени поставил, подбородок на ладони пристроил. Глаза прикрыл, тихо улыбнулся. Ссадины на скуле полыхали, ровно кто углем горящим в темноте прочертил.
Сенница постаралась.
После этого случая Шпынь и сказал, что пора бы и укорот дать.
На случай, Горбушка растрепал, что к постоялому двору чаруша пристал. Молодой, мол, да бывалый — совладал с рассохой, заборол старую, обломал рога.
Шпынь черкал прутиком в пыли дорожной, думал-гадал: чем бы им чаруше поклониться. Милий вот хорошего двора, богатого отца, а в кармане — вошь на кукане. Все на скотину свою хворую спускал, а что оставалось — детям на леденчики, на сладкие прянички…Уж такой жалостливый уродился, ничего к рукам не прилипало.
У Шпыня, конечно, были свои закладки зарыты, только крепко он сомневался, что чаруша тем улестится.
Добро бы чудь знатная, а так — девка сенная.
Ни к мошне, ни к славе.
Чепуха, стоит ли мараться?
Так думал, сердито хмурил кустистые брови. Может, и чепуха, да не для всех.
— Поздорову, молодцы.
Шпынь аж подпрыгнул, Милий ахнул, распахнул светлые глаза.
Как подкрался, рассердился Шпынь. Давно его на испуг не брали.
— И тебе не хворать, дядя, — сказал с расстановочкой, цыкнул, хотел ще под ноги плюнуть, чтобы отгреб на пару шажочков, но глазами встретились — и передумал.
Один глаз у