Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что, какова? — подмигнул ему финикиец своим раскосым глазом. — Ты посмотри, кто ее сделал-то!..
И пергаментным пальцем своим он указал на несколько угловатых эллинских букв, высеченных на постаменте…
— А кто она? — спросил Иешуа тихо: в ее присутствии, как в храме, громко говорить было нельзя.
— Эллины зовут ее Афродитой, — отвечал Калеб, — а мы, финикийцы, Астартой…
— Иштар?
— Ну, пусть будет по-вашему: Иштар… — сказал Калеб. — Древние говорили, что она родилась здесь, в Тире, на берегу, из пены морской, а потом пришло время, она поднялась и у вас на все «высокие места» и люди ваши, забыв об Адонаи, поклонялись ей… А потом дураки разбивали ее в куски, каялись в чем-то и снова в честь Адонаи потрошили и жгли ягнят и воняли ими на весь город. Люди, как дети… Ну, а теперь беритесь за нее тихонько и в ящик… Но смотрите, осторожнее: это вещи нежные…
И у Иешуа, и у оливкового молодца слегка дрожали руки, когда они взялись осторожно за это божественное, холодное тело. С великим бережением они уложили богиню в пахучее золото кудрявых стружек, похожих на ту пену, из которой она родилась…
— Ну, что, как? Будет доволен, по твоему, Ирод? — дребезжащим смехом засмеялся Калеб. — А?
Иешуа молчал: вся его душа была переполнена светлым видением прекрасной богини. В самом деле, почему иудеи низвергали прекрасную Иштар с «высоких мест»?..
Когда все было кончено, Калеб отсыпал ему немного мелочи и Иешуа, обменявшись улыбкой с оливковым молодцем, снова очутился среди шума и пестроты опаляемых солнцем улиц. Задумчивый, он, сам не зная зачем, направился в блещущий солнцем порт, полный крика людей и чаек, и плеска волн, и скрипа снастей, и стука топоров на верфях. Он сел на груду неохватных ливанских кедров, приготовленных к отправке в далекие страны, и глядел в сверкающую даль моря и на эти острогрудые корабли, то притянутые канатами к каменным пристаням, то, распустив белые или красные паруса, убегающие в открытое море, радуясь шири, радуясь воле, радуясь тому, что они за гранью земли увидят… И засосало сердце Иешуа тоской: о, если бы и ему уйти от всего, что опостыло, в неведомое, в неизведанное!.. Но было страшно: ничего не знающий, кроме своего ремесла, без языка, куда он денется? Среди гвалта и суеты гавани, среди этих ревниво замкнутых дворцов и пышноколонных храмов, никому не ведомый, никому не нужный, он снова почувствовал себя маленьким и ничтожным до смешного… Там, в Галилее, в Иерусалиме все эти их споры о законе, мечты об освобождении и господстве над всеми народами, все волнения и междоусобицы казались огромным мировым делом, а здесь, в нескольких днях ходьбы оттуда об этом никто ничего не знал и даже и не хотел знать…
Неподалеку, среди острой щетины мачт и паутины снастей, окруженный белой метелью чаек, осторожно пробирался к выходу в море большой корабль. Отбеленные морской волной длинные весла невольников враз пенили лазурную воду. На носу судна красовалась, летела белая женская фигура, как бы влекущая за собой корабль… И вдруг Иешуа вздрогнул: среди суеты матросов, неподалеку от толстого hortator'а, начальника гребцов, неистово гремящего ругательствами, сутуло стоял, опершись о борт, Никодим! Он смотрел в солнечные дали, и на некрасивом лице его была тихая дума…
— Никодим, Никодим!.. — закричал ему Иешуа. — Никодим!..
Тот, в шуме отвала, не слыхал ничего…
А корабль, руководимый осторожным «ректором», лоцманом, уже выбрался из тесноты гавани и один за другим распускал свои огромные паруса. Они вздулись, как груди лебедей, корабль лег слегка на борт и среди белых вихрей крикливых чаек весело заскользил по напоенной солнцем воде в манящую даль…
Снова Иешуа охватила печаль и каменная теснота шумного города. Нет, ему в этой жизни места нет!.. Он сразу решил идти в свои края… Во всяком случае, в Тире он побывал недаром; он узнал, что мир велик и прочен, а он ничтожен и преходящ. Закупив что было нужно на дорогу, он с посохом в руках, никем не знаемый, никому не нужный, в пыли пестрых караванов пошел большой дорогой в Гелилею… И в душе его сиял, как звезда пастухов в сумерках, белый образ прекрасной Иштар, как символ огромности и красоты мира и той тайны, которая окутывает в нем все пути человеческие…
Весь заставленный зелеными кущами, Иерусалим кипел праздничными толпами. Собравшись со всех концов земли иудейской и диаспоры, паломники, как всегда, загромождали своими таборами все, и без того очень узкие улицы города и все окрестности. В храме торжественно трубили трубы, курились жертвенные дымы, по солнечным улицам тянулись ярко-пестрые шествия и радостное «осанна» оглашало праздничный город во всех концах. Но сумрачно было на душе Иешуа: в ней болела та рана, которую он неожиданно получил в Назарете. По пути из Тира в Иерусалим он зашел домой. Домашние были явно недовольны его приходом, хотя и пытались это скрыть…
— Не знаю, чего ты все бродишь? — бегая глазами, говорил Иаков. — Я на твоем месте пошел бы прямо в Иерусалим и там и показал бы силу свою… Вон наши богомольцы собираются на праздник Кущей туда, и шел бы с ними…
Ему было непонятно, чего они боятся: того ли, что он может запутать их в какую-нибудь историю с властями, того ли, что он может одуматься и потребовать свою часть в имуществе? Мелькнула даже на мгновение мысль, что Иаков сговорился с кем-нибудь о его погибели, но он скорее потушил ее.
— Нет, я пойду один… — глядя в сторону, сказал он. — Я хожу всегда прямой дорогой, на Сихем…
В довершение всего Никодим, как оказалось, все еще не вернулся. В душе шевельнулась зависть: вот Никодим свободен, ездит, куда хочет, узнает от всех сокрытое, радуется духом, а он точно прикован к этому страшному городу, где, как удав, душит его неправда жизни и это страшное непонимание толп, от которого можно с ума сойти! Поднятое им движение росло и ширилось против его воли: в одном месте, по словам сошедшихся к нему учеников, неизвестные ему люди во имя его крестили, там изгоняли бесов, а Иоханан Зеведеев, увлеченный своим бурным темпераментом, говоря в Хевроне перед толпой, до того увлекся, что провозгласил его Мессией и обещал скорое пришествие его среди славы пылающих облаков, под трубы ангелов, как это изображено в книге Даниила!..
Он сторонился теперь храма и говорил с народом на площадях, у городских ворот, у фонтанов, среди пестроты и шума паломнических таборов. Он имел успех до тех пор, пока он держался на уровне толпы, стоило же ему, увлекшись, высказать эти свои новые, углубленные мысли, как толпа цепенела в тупом недоумении и то, притворяясь озабоченной, торопливо расходилась по своим делам, а то бралась и за камни: бахвалясь один перед другим, люди делали вид, что они оскорблены за Бога, за закон и хотят вот защищать их от него, безбожника…
Раз он говорил перед толпою у ворот Сионских. Он говорил, чтобы люди торопились с покаянием и принесли бы плод добрых дел: нельзя одновременно служить Богу и маммоне, нельзя быть подобно смоковнице бесплодной, которую срубают и бросают в огонь. Он говорил, что раскаявшийся грешник подобен блудному сыну: возвращение его в дом отчий будет отпраздновано веселым пиром. Это было понятно, брало за душу, и он чувствовал исходящее от толпы тепло, которое крепило его веру в человека, в жизнь, в Бога и в уже близкое пришествие правды…