Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь о Горбаше. Мне как-то показали интеллигентного мужчину и сказали, что это главный инженер хлебозавода. Я к нему за время работы даже близко не подходила, а вы меня в его убийстве обвиняете. Кто его вздернул, с того и спрашивайте! На меня Лазарев показания дает? Так он всю жизнь в тюрьме сидел, он за папиросу на мать родную показания даст, а обо мне и говорить нечего!
Что еще? Какой-то там Прохоренков в предсмертном бреду сочинил историю о бедной девочке, которую предали его односельчане? Я на роль этой безымянной девочки не подхожу. Я была у родственников на Западной Украине раз в жизни, в 1940 году. Начало войны встретила в Одессе, где провела все время оккупации. Подтвердить это никто не сможет, так как всех моих родных немцы расстреляли.
– Прохоренков написал на вас блестящую характеристику, – напомнил Шаргунов. – Он ходатайствовал о вашем условно-досрочном освобождении.
– У меня с детства плохая память на фамилии, – парировала Часовщикова. – Может, и был такой сотрудник на зоне, но я его не помню. Меня в колонию-поселение перевели за ударный труд, а не с подачи какого-то Прохоренкова.
Часовщикова еще раз посмотрела на список преступлений.
– Зачем вы на меня бомжа вешаете? – изображая недоумение, спросила она. – План по раскрытым преступлениям вытянуть не можете? Посмотрите на вашу писанину со стороны. Я, старая больная женщина, где-то похитила сильнодействующий секретный препарат и вколола его первому встречному. Больше я ничего не сделала? В убийстве Кеннеди не участвовала? На китайскую разведку не работала? Вот что, господа хорошие, если у вас ничего существенного против меня нет, то я пошла. Показания вашего Лазарева можете засунуть в одно место и больше никому их не показывайте, не позорьтесь!
– Поговорим без протокола? – предложил Шаргунов. – У нас действительно не хватает доказательств для привлечения вас к суду, но кое-что хотелось бы узнать.
– Знаю я ваши штучки! – скривилась Часовщикова. – Я с вами по-человечески поговорю, а вы все на магнитофон запишете и прокурору подсунете.
– Сара Соломоновна! – воскликнул начальник милиции. – Вы о чем говорите? Какой магнитофон, какое скрытое прослушивание? Кто мне деньги на такую аппаратуру даст? У меня не областное управление КГБ, а обычный районный отдел милиции. Мне писчую бумагу по лимиту выделяют, а вы о шпионской аппаратуре толкуете.
– Береженого бог бережет! Откуда я знаю, есть у вас скрытые микрофоны или нет?
– Можно пройти в другой кабинет, – предложил Шаргунов.
– Что ты хочешь узнать? – смилостивилась Часовщикова.
Мелкая победа над сотрудниками милиции льстила ее самолюбию. Призрак свободы уже стоял за дверью, а до двери было два шага. Опасность отступила, можно было расслабиться, вспомнить дела давно минувших дней.
Прочитав еще раз показания Прохоренкова, она сказала:
– Дай мне слово офицера, что ты не используешь мой рассказ против меня.
– Даю! – заверил Шаргунов.
– А ты? – Старуха посмотрела на Клементьева.
– Даю! – поклялся Геннадий Александрович.
На меня, безмолвно сидевшего в углу, Часовщикова даже не посмотрела. Она с самого начала поняла, кто в кабинете главный, а кто присутствует неизвестно зачем.
– Ну что же! – усмехнулась Сара Соломоновна. – Достаньте носовые платочки, будете слезы вытирать. Кстати, у вас выпить есть? Что-то в горле пересохло.
Шаргунов достал початую бутылку коньяка, велел секретарше принести чай с печеньем. Часовщикова залпом опрокинула полную рюмку, зажевала долькой лимона, закурила «Беломорканал» и начала рассказ:
– Если без беспредела и западлянок, без магнитофонных записей и обмана, то дело летом 1941 года было примерно так, как показал Прохоренков. В конце рассказа он немного приврал. Меня, наверное, выгородить хотел, но получилось как-то коряво, недостоверно. Не крал Прохоренков ампулы у брата, это я сделала. В тот день, когда Горбаш выдал мое местонахождение, меня привели в школу, куда согнали всех молодых евреек в поселке. Мне Микола Прохоренко лично вколол ампулу, чтобы я не кричала и не сопротивлялась. Насиловали меня весь день, до позднего вечера. Я лежала на учительском столе, все чувствовала, все слышала, но пошевелиться не могла. Бандеровцы ходили из кабинета в кабинет, издевались над нами. О мои ноги тушили папиросы, плевали в лицо, били по щекам. Для них мы были уже трупами, и я действительно умерла в тот день, но не в прямом смысле слова, а морально. Моя душа скончалась там, в этом проклятом селе на Западной Украине.
К ночи все успокоилось – бойцы Миколы перепились, устали, разошлись по домам. Сторожить школу оставили двух человек, которые напились и уснули. Все женщины и девушки, после целого дня изнасилований, лежали по классам чуть живые. Их и охранять-то не надо было! Силы для побега сохранила только я.
«Старичок» перестал на меня действовать через шесть часов. Вечером я уже могла пошевелиться, но осталась недвижимой, будто препарат еще действовал.
Когда все разошлись, я встала, осмотрела класс. Моя одежда была изорвана в клочья, сандалии выброшены в окно. На спинке стула висел китель Миколы Прохоренко. Я надела его на голое тело и пошла куда глаза глядят. У меня было такое состояние, что я не чувствовала боли. Я всегда завидовала деревенским мальчишкам, которые бегали летом босиком. Я, городская девочка, и двух шагов без обуви по земле пройти не могла, а тут – пошла и ног не чувствовала.
Из поселка я выбралась без препятствий. В полубредовом состоянии вошла в лес и по тропинке шла до самого утра, а потом еще весь день и только к вечеру набрела на одинокий хутор. Меня с крыльца заметила женщина, подбежала, стала расспрашивать, но я ничего не успела сказать – потеряла сознание.
Пришла в себя через несколько суток. Оказалось, что я набрела на дом лесника, в глухом лесу, в двадцати километрах от поселка. Хозяйку звали Ханна, она по национальности была полячкой. Хозяин – Петр, он был галичанин. У них было четверо детей. Старший – Семен, на год меня старше, остальные – школьники начальных классов. Лесник уже знал о прокатившейся резне евреев, но решил меня властям не выдавать. Что сказать, не все люди на свете сволочи! Мог бы продать меня за бутылку самогона, но не стал, пожалел, оставил у себя.
Мне отвели укромное место под крышей, где я прожила целый год. Даже зимой там спала, у печной трубы. За этот год я окрепла физически, а морально – как была живым мертвецом, так и осталась. Чтобы не быть нахлебницей, я помогала семье лесника по хозяйству, научилась всей деревенской работе, овладела польским языком, а на галисийском наречии стала говорить, как на своем родном.
За время, что я жила у лесника, к нему на хутор приезжали за продуктами и бандеровцы, и красные партизаны, и бандиты. В то время по лесам шастало много народу. Были отряды из дезертиров Красной армии, были красные партизаны, подчиняющиеся Москве. Были украинские националисты, воевавшие против Гитлера, были шайки из всякого сброда, не признающего никакой власти. Лесник держал нейтралитет, в политику не вмешивался, властям о гостях не доносил.