Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мне кажется, этот инстинкт проявляется у полек и без войны, – ответил прямо поручик.
Дамы в восторге захлопали в ладоши, а Рехт спросил:
– Извините, вы, случайно, не состоите в родстве с покойным графом Борковским?
– Не исключено, – усмехнулся поручик, – если вы говорите о том Борковском, что жил при Петре Первом.
– Нет-нет, – уточнил Рехт, – речь, конечно, идет о нашем галицийском аристократе Александре Борковском[148]. Я обратил внимание не только на вашу фамилию, но и на удивительное сходство – такой же характерный нос и особенный взгляд. А кстати, коль уж мы заговорили о польских дамах, то следует упомянуть о еще одном примечательном феномене.
– Что ты имеешь в виду, Зигмунд? – придвинулась к нему пани Рип.
– Да, признавайся, какие еще достоинства ты открыл? – с нетерпением поторопила его пани Келлер.
– Я обратил внимание, что в браках русских дворян со знатными польскими фамилиями рождаются одаренные личности, которые оставляют яркий след в истории.
Лица дам выразили разочарование. Но Рехт продолжал:
– Даже если не углубляться в прошлое, давайте взглянем на тех, кто сейчас творит историю войны: генерал Брусилов, потомок старой польской шляхты, сокрушает австрийское воинство. Не удивляйся, – отреагировал он на вопросительный взгляд Корецкого. – Командующий Восьмой армией – из семьи Брусиловских из Радомского повета. Его мать – из Нестоемских, которые состоят в родстве с польскими шляхетскими родами Сулима-Тшебинских, Лелива-Рохозинских и Лабендз-Пжишичовских. Далее, венгерский город Мезо-Лаборч берет командир «Железной бригады» генерал Деникин, который, – вновь повернувшись к ротмистру, продолжил Рехт, – исправно пишет письма в Варшаву своей семидесятилетней матери, урожденной Кржесинской. Полковник Енджиевский со своим Сибирским полком заставляет Еинденбурга отойти от Варшавы.
«Откуда такая осведомленность у этого отставника из Могилева?» – удивился Корецкий. Он познакомился с Рехтом в этом доме, за карточным столом. Ему было известно, что тот ушел в отставку из-за хромоты, оставшейся после случайного ранения на учениях, отчего и не расставался с палкой. Во Львов, к родственникам жены, Рехт приехал еще до войны.
Всегда подтянутый, гладко выбритый и уверенный в себе, Vrai home du monde[149], Рехт производил приятное впечатление, и Корецкому нравилось щекотать свое самолюбие, соревнуясь с ним остротой ума и сообразительностью.
– Янушкевич, Кондзеровский, Клембовский, Шимановский… – развивал свою мысль Рехт, называя яркие фамилии в Ставке российского главнокомандующего.
– У львовского губернатора не меньше таких фамилий, однако все они представляют собой довольно посредственных личностей, – отстраненно заметила Клаузнер.
Было заметно, что дамам эта тема уже наскучила, и они с удовольствием повернулись к подпоручику Добжомскому и Юзефе, которые вдруг запели дуэтом простенькую песню Szla dzieweczka do laseczka[150].
Речь Рехта вызвала у Корецкого противоречивые чувства. С одной стороны, она тешила его тщеславие, ведь в нем тоже текла польская кровь по материнской линии, с другой стороны – создавала некоторую неловкость: в офицерской среде было не принято обсуждать эту тему публично.
Вообще, в последнее время при этом отставном капитане у Корецкого все чаще появлялось ощущение какой-то тревоги и беспокойства. Началось это после того, как однажды он сильно проигрался, что случалось с ним довольно редко. Под рукой не оказалось достаточной суммы для расчета, и капитан неожиданно предложил расплатиться с ним услугой. Речь шла о том, чтобы получить разрешение на проезд его родственника в район Прикарпатья.
– Все равно придется давать взятку полицейским, – обосновывал свое предложение Рехт, – в виде «пожертвования» на Красный Крест или постройку кладбищенской ограды где-нибудь в Подволочиске.
Ротмистр согласился. А вскоре это повторилось – после очередного проигрыша он взялся походатайствовать о должности уже для другого родственника Рехта в управлении Галицийской железной дороги.
Однако все сомнения в отношении Рехта у Корецкого быстро рассеивались, когда он брал ключи от его квартиры на втором этаже дома на Панской[151], девять, для своих Des escapades amoureuses[152]с женой переводчика Войцеха.
Между тем в гостиной Эмилии Клаузнер появились новые гости: присяжный поверенный канцелярии губернаторства господин Чернявский и заядлый картежник поручик-пенсионер Фредерик Роус.
Мужчины стали усаживаться за карточный стол.
О тайком вынесенной во время обыска в резиденции Шептицкого находке Новосад рассказал только Белинскому. Причину своего поступка объяснил просто: боялся, что старинный свиток не будет внесен в число изымаемых материалов, ведь он не имел ничего общего с политическими материалами главного фигуранта. Белинский попенял младшему товарищу за самоволие и посоветовал безотлагательно поставить в известность Ширмо-Щербинского, а добытый документ приобщить к делу на Лангерта. Это дело с номером 749, начавшееся со шпионажа, все больше наполнялось материалами мифического характера.
Чтобы разобраться с загадочным пергаментом, Новосад уже на следующий день понес свиток в букинистический магазин на Батория, надеясь, что букинист Йозеф Тулей разъяснит смысл нанесенных на него загадочных знаков, символов и букв на пергаменте.
Но на этот раз антиквар оказался не столь общителен и разговорчив, как при их первой встрече. Настороженно, едва ли не враждебно, он косился на молодого человека, который, он хорошо помнил, посещал квартиру профессора Савроня накануне его гибели и наверняка мог быть наводчиком или участником ограбления. Сославшись на занятость, Тулей отказался даже взглянуть на реликвию.
Тогда было решено обратиться к работнику Львовского архива Антони Бальтановичу, которого букинист рекомендовал как ученого в области истории Червонной Руси.
Выяснилось, что австрийцы не вывезли архивные фонды, хранившиеся с 1784 года в Бернардинском монастыре. Туда, в архив, даже наведывались российские офицеры – кто из любопытства, а кто в поисках своих генеалогических корней.