Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В субботу, благословенный день, шамаш обошел все молитвенные дома в городе и объявил, что если Ханох не вернется до начала нового месяца, то, согласно распоряжению раввина, вся община будет поститься в канун начала месяца с утра и до вечера, а каждый, кто почему-либо не сможет поститься, должен будет выкупить свой пост деньгами. И еще он объявил, что вся община должна собраться в Большой синагоге за час до дневной молитвы и раввин прочтет там проповедь перед всеми.
Город смеялся: «Что он такое придумал? Можно подумать, что в остальные дни мы едим и пьем. А молодым что делать — устроить себе специальную трапезу, как в Судный день? Или тоже поститься, поскольку этот пост не записан в Торе?»
Но когда наступил канун новомесячья, все смешки прекратились и люди действительно воздержались от еды и питья. Даже случайно оказавшиеся в городе гости и те ничего не взяли в рот. А после полуночи полгорода собралось в Большой синагоге. Говорили, что с начала войны, и доныне стены этой синагоги не видели такого множества народа. Пришли даже такие люди, которые сюда и в Судный день не заглядывали. Раввин поднялся по ступеням, ведущим к Ковчегу Завета, закутался в талит и произнес слова назидания, чтобы пробудить души, смирить сердца и побудить людей к покаянию, которое сделает их достойными предстать перед Всевышним, дабы Он принял их молитву. С началом минхи кантор спустился к своему пюпитру и начал молитву «Леани»[153], и молился по порядку службы малого Судного дня. Потом извлекли свиток Торы и прочли «Ваякгель»[154], а после, канторского повтора раввин велел всем произнести «Авину малкейну», стих за стихом.
Среди пришедших я увидел нескольких людей, которых не встречал со дня приезда в город. Те из них, что оказались поближе, справлялись о моем здоровье, а те, кто стоял подальше, кивали мне издали. Чему тут удивляться — ведь все окончательно отчаявшиеся давно уже покинули город. Не знаю, где обретается сейчас тот Кейсар, который тогда, в Судный день в старом Доме учения, говорил мне с таким наглым бесстыдством, что я из тех, кто хотел бы, чтобы все наши дни были Судным днем, но, судя по тем письмам, которые показала мне Фрейда, его занесло в такие места, где каждый его день — это Тиша бе-ав. Но и там ему не позволяют оставаться.
Едва я вошел в синагогу, ко мне подошел Захария Розен и, не выказывая никаких признаков обиды из-за того моего давнего отказа признать древность его происхождения, стал рассказывать мне, как вели себя первые поколения, если в городе случалось горе или бедствие, и какие псалмы пели при этом. Когда случались schüler-gelauf, как по-немецки назывались организованные нападения польских юнцов на еврейские общины, то в синагогах пели такие-то псалмы, а при других несчастьях — такие-то. О некоторых бедах горожане были наслышаны от своих отцов и дедов, а те слышали от своих отцов, отцы которых переживали эти беды. А о некоторых он слышал от стариков, узнавших об этих ужасах из книги записей, которую раньше вели евреи в нашем городе. Но книга эта, к сожалению, сгорела. Но отнюдь не потому, вопреки утверждениям некоторых, что ее будто бы сжег один из глав общины, ибо нашел в ней бранные слова, порочившие его семью. На самом деле эту книгу сжег его сын, большой знаток Торы и весьма рассеянный человек, и сжег не преднамеренно, а по ошибке. Дело было накануне праздника Песах, он сжигал в лесу все квасное, а заодно и старые ненужные бумаги, и по недосмотру сжег также старую книгу записей. Жаль, что она сгорела, эта книга, ведь в ней были записаны события трехсотлетней и более давности, и все равно — не следует видеть в ошибке злое намерение.
Поскольку Захария Розен уже начал вспоминать прошлое, он не отошел от меня, пока не рассказал мне заодно и несколько других историй, имевших место в нашем городе в старину, — например, что наш старый Дом учения был поначалу построен наверху и его вход смотрел на баню, а синагога портных была тогда внизу, во дворе Большой синагоги. Однако некоторые легкомысленные юнцы подглядывали сверху, из Дома учения, за женщинами, направлявшимися на омовение, из-за чего у них рождались непристойные мысли, и тогда первые старосты поменяли местами старый Дом учения и синагогу портных. И тут он добавил: «Удивляюсь я, что господин не спросил меня, почему я говорю о синагоге портных, а не, скажем, сапожников или иных ремесленников. А дело в том, что, когда польские власти стали притеснять евреев, наши евреи договорились бойкотировать поляков и ничего для них не делать, пока они не изменят своего отношения. А у поляков еще не было тогда своих ремесленников. Но еврейские портные нарушили этот бойкот. И тогда все прочие евреи отказались молиться вместе с нарушителями, и портным пришлось сделать себе собственную синагогу».
Потом он добавил: «Если господин заглянет ко мне, я ему расскажу и другие занятные истории. А что касается моего предка, раввина Хая, то господин и все его друзья были не правы, и у меня есть куча свидетельств, что я действительно происхожу из семени этого знаменитого раввина».
Я заметил, что, пока я разговариваю с Захарией Розеном, на меня все время смотрит какой-то человек. Как только Захария отошел от меня, этот человек подошел и справился о моем здоровье. При этом он погладил мое пальто так, будто ему симпатичен был не только я сам, но и мое пальто тоже.
Человек этот был в легкой, не по сезону, залатанной одежде, потрепанный воротник поднят до самого подбородка, глаза лихорадочно блестят на худом лице. Он то и дело сгибал посиневшие от холода пальцы, подносил ко рту и, не переставая говорить, согревал их собственным дыханием. Когда он понял, что я не узнаю его, он улыбнулся и сказал: «Господин не узнает меня. А ведь он меня часто навещал».
Я спросил, не фотограф ли он. И что меня заставило подумать о фотографе, ведь я никогда не имел дело ни с каким фотографом? Он снова погладил мое пальто и спросил: «А этим теплым пальто, которое я пошил господину, господин доволен?» Схватив его окоченевшие пальцы в свои руки, я стал извиняться, объясняя, что так взволнован тем, что случилось с Ханохом, что не сразу признал своего портного, но сейчас, опознав, удивляюсь, как я вообще мог его не узнать. Потом я осведомился, как поживает его жена.
Он снова улыбнулся и сказал: «Здорова, слава Богу, и весела, как сатана в женском отделении синагоги. А что лежит по-прежнему в кровати, так это, во-первых, из баловства, а во-вторых, чтобы соседки пришли проведать ее и увидели ее постельное белье, которое досталось ей прямиком из особняков одного графа, имя которого из-за нашей с ним дружбы я не стану называть, потому что он обеднел и негоже унижать достоинство уважаемого человека, рассказывая всем о его бедности. Но признаюсь по секрету, что я сделал ему одолжение и взял это белье в оплату за пошитую ему одежду. Что же касается Ханоха, то скажу вам со всей уверенностью, что дело плохо».
Он тяжело вздохнул, поднес пальцы ко рту, снова подул на них и повторил: «Дело плохо».