Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Закутавшись в свои жалкие отрепья, сели эти десятеро в Большой синагоге и начали с плачем и мольбой со стиха: «Храни меня, как зеницу ока; в тени крыл Твоих укрой меня», что в псалме шестнадцатом, и завершили стихами: «Хочет ли человек жить, и любит ли долгоденствие, чтобы видеть благо?» из псалма тридцать третьего. Потом поднялись, произнесли особую молитву, снова сели и прочли: «А я в правде буду взирать на лице Твое» и так далее из псалма шестнадцатого и кончили: «А я хожу в моей непорочности, избавь меня и помилуй меня» из псалма двадцать пятого. Встали опять и сказали особую молитву, опять сели и прочли: «Непорочность и правота да охраняют меня, ибо я на Тебя надеюсь» из псалма двадцать четвертого и кончили стихом: «Но Господь защита моя, и Бог мой — твердыня убежища моего», в псалме девяносто третьем. И опять поднялись для особой молитвы, и опять вернулись на место и начали со стиха: «Очи всех уповают на Тебя, и Ты даешь им пищу их в свое время», что в псалме сто сорок четвертом, и кончили словами: «О, если бы вы ныне послушали гласа Его» и так далее по псалму девяносто четвертому. Снова поднялись на особую молитву, сели и прочли: «Хлеб ангельский ел человек…» и далее по семьдесят седьмому псалму, а кончили словами: «Хотя при жизни он ублажает душу свою» и далее соответственно псалму сорок восьмому. Поднялись и сказали особую молитву, и снова сели, и сказали все стихи имени его отца и его матери, и встали, и сказали молитву перед чтением псалмов и кадиш.
Я тоже сделал кое-что: ввел в своем Доме учения такой порядок, чтобы ради Ханоха теперь говорили «Авину малкейну»[146], то есть «Отец наш, царь наш», и в утренней, и в дневной молитвах, стих за стихом. Наш городской раввин, услышав об этом, выразил недовольство, сказав: «Кто это пришел устанавливать здесь новые порядки? Сегодня он велит вам говорить „Авину малкейну“, а завтра скажет: „Играйте в субботу в футбол“».
Я пожалел, что не нанес ему визит. Ведь уважь я его, он бы сейчас так не говорил. Однако я решил: это не такое уж огорчение, оно завтра пройдет. Но когда завтра пришло, а огорчение не прошло, я отправился к раввину, чтобы умиротворить его.
Нашему городскому раввину около семидесяти, но старость его еще не очень заметна. У него слегка удлиненное лицо, борода как золото, а серебряные нити в ней придают его лицу приветливое выражение, свойственное добродушным людям. Движения у него размеренные, и говорит он спокойно, не повышая голоса сверх меры. Когда поднимается, видно, что он худой и высокий, но из-за того, что он обычно сидит, откинувшись в кресле, и обе его руки сложены выше сердца, он кажется полным. Хотя он беден и получает мало, но на нем шелковая рубашка, и он всегда чисто одет. Я уже упоминал, рассказывая историю рабби Хаима, что вначале этот раввин был у нас посеком, но после войны, когда другие конкуренты исчезли, а городская община уменьшилась, его назначили — раввином. Если не считать того затяжного спора с рабби Хаимом и ужасов войны да бедствий погромов, этих общих несчастий, время не очень его затронуло. Сыновья его идут по стопам отца — если не в Торе, то в делах: один сын стал важным деятелем в партии «Агудат Исраэль»[147] и что-то там пишет в идишской газете, у другого нечто вроде колбасной фабрики, а третий — зять в богатом доме и, похоже, найдет себе раввинат, потому что его тесть приближен, с одной стороны, к известному цадику, а с другой — к властям. Сказано в Талмуде: «Как есть заповедь на человеке сказать слово, которое будет услышано, так есть на нем и заповедь не говорить слово, которое не будет услышано». Наш раввин живет по этому правилу, и это спасло его в нескольких погромах. Но если кто приходит к нему спросить о чем-то, тут он строг. И не то чтобы закон требовал строгости в этом деле, просто он считает, что на всякий случай лучше поступать по всей строгости. И он говорит пришедшему к нему человеку: «Законы Галахи даны только для того, чтобы радовать сердце изучающих эти законы, и если тебе доведется совершить какой-нибудь поступок, сделай так, чтобы твой Творец радовался тебе, а потому поступай по всей строгости закона». Настаивает вопрошающий: «Но действительно ли таков тут закон?» А он в ответ: «Если ты знаешь, каков закон, почему ты спрашиваешь меня? Но поскольку ты не полагаешься на себя, ты должен положиться на меня».
Хотя все действия нашего раввина продуманны и речь всегда взвешенна и строга, он не чурается и праздной беседы и при этом украшает свои речи разными развлекательными словечками или примерами, но и тут следит, чтобы не пошутить дважды подряд и не рассказать что-нибудь, не имеющее отношения к делу.
Меня он принял приветливо, хотя заметно было, что он все еще обижен тем, что я не приходил до сих пор. Поэтому, наверно, и встретил меня упреком (на арамейском): «Если я царь (ибо сказано: „Кто наши цари? Раввины“), то почему ты не пришел ко мне раньше?» Затем он усадил меня справа от себя и принялся объяснять, что он возражал против того, чтобы говорить «Отец наш, Царь наш», потому что такое нельзя говорить по поводу беды одного отдельного человека. А поскольку я промолчал, он решил, что я все-таки держу на него обиду из-за его слов об игре в футбол в субботу, и стал говорить о футболе и о том, почему в него нельзя играть по субботам. Тот, кто услышал бы его рассуждения, мог бы, пожалуй, подумать, что в Стране Израиля только и делают, что целыми днями играют в футбол, особенно по субботам. Он и еще что-то осуждающее говорил о людях Страны Израиля, но я так разволновался, что пропустил все это мимо ушей и ничего не ответил. Увидев, что я продолжаю молчать, он изменил тон своих речей, дружелюбно посмотрел на меня и слегка повысил голос, но не сверх меры, а лишь для того, чтобы добавить ему значительности и сделать свою речь более любезной. «А сейчас, — сказал он, — прошу господина оказать мне уважение и произнести благословение в моем доме». И тут же громко позвал: «Ребецн[148], принеси угощение, еврей из Страны Израиля пришел к нам».