Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец она расслабилась, вспомнила новое и захихикала.
— Они посадили моего украинского дядьку.
— Ну и что смешного?
— Он купал тетю Марфу в молоке. Для цвета кожи.
— Чего?
— Он работал на молоковозе, подгонял цистерну к хате, и она там купалась. Соседка заложила, конечно. Любой завидует вечной молодости. Там все построено на зависти. Ха-ха-ха!
В мерцающей сырости ползли лучи рассвета. Грабор убаюкивал Лизоньку, та сипела, икала, соглашалась. Он рассказывал ей про драки на сибирских вещевых рынках и о фашистских подлодках в Уругвае.
— Она работала нянечкой у одной старушки. Раз в неделю отвезти на электрошок и привезти обратно. Девочка — умница, многосторонняя личность. В их доме ее все считали за проститутку, но старушка боготворила. Выходят ехать в больницу, бабка бормочет: отвратительная погода, продажное правительство, кто мне сделал такую прическу? Проклинает правила дорожного движения и коммунистов. Ты меня слушаешь?
— Я тебя слушаю.
— После процедуры в беспамятстве. Девочка нужна, чтобы вернуть старушку к реальности. Та берет ее за руку, подмигивает, улыбается. «Душечка! Ласточка! Какой у нас президент, какая погода!» Едут домой, мнут друг другу ручки. На следующий сеанс все повторяется: ненавижу этот город, почему ко мне прислали эту грязную девку? Девка возвращает ее к жизни, напоминает ей ее имя, статус существования. «Счастье мое! Радость!» У бабушки появляется привязанность: лицо девочки равнозначно спасению от депрессии и смерти. Потом нянька становится взрослее, находит себе богатого мужа, приработки ее больше не интересуют. Она уходит, и лечение электричеством теряет свою силу. Бабушка не видит знакомого лица, ей незачем возвращаться к жизни.
Лизонька уснула, он аккуратно убрал с нее свои руки, скатился на водительское сидение. Славянство самое доверчивое на ощупь, самое опасное состояние духа. Толстая что-то бурчала во сне, в шорохе дождя казалось, что она поет. Через полчаса проснулась, встрепенулась и тут же заорала благим матом:
— Вставай! Винти отсюда! Быстрее! Еще быстрее! Чтоб мне сдохнуть!
Их фары освещали желтую вывеску, подвешенную ромбом: «Зона глухого ребенка». Обыкновенный дорожный знак: здесь живет инвалид, будьте осторожнее.
— Ну и что? — процедил Грабор.
— Как что? — заорала Лиза. — Это опасно, это великан!!! Глухой детский великан. Ходит по округе, всех топчет, никого не слышит. Это знак. Нам сделали предупреждение. Во, бабка опять запела.
Грабор попытался завести машину, но она порычала и не поддалась.
— Как у тебя открывается капот? — спросил он сдержанно.
— Не знаю, не пробовала, — она протяжно зевнула. — Позвони Грабору, он все знает. Он из Нью-Йорка. В Нью-Йорке столица мира, выпьем за наш город…
Когда Грабор открыл крышку капота, Толстая опять спала.
Они вкатились в приличное место, тут же это поняли и повернули обратно. Было еще темно, но всегда было можно ориентироваться по океану.
— Только не Санта-Барбара, — пробормотала Лизонька. — У меня здесь живет мужик. Я к нему приехала, а у него кошка. У меня аллергия на кошек.
— Добрый или богатый?
Толстая раскрыла волосы, как складни иконы.
— Помер. Не выдержал. Здесь дорого.
Грабор согласился, покатался по мелким вспомогательным дорогам, отправил Толстяка за пиццей, пока она торговалась, поглядел географию. Они остановились в мотеле за тридцатку, без телефона, с телевизором. Хозяева улыбались, сморкались, дарили конфеты.
— Включи новости, — попросил Граб, свалившись на койку.
— Я горничная, что ли? — вдруг обиделась. — Тебя парализовало?
— Может, полиция… — он пожал плечами, поднялся, удлиняя свое лицо рукой к подбородку. — Что за пицца?
— Гавайская. Обыкновенная. С фруктами. Кому ты на фиг нужен? Считай, что ты убит, как Троцкий, Альенде и Эскобар.
Грабор попытался успокоить себя этой мыслью, но ему хотелось продолжать беседу в прежнем напряженном духе:
— Знаешь, почему нам так легко с тобою?
— Я знаю твою профессию.
— Нам легко, потому что мы друг друга не любим. Потому что мы любим «мчаться», как ты говоришь. Вот и все.
— Надо же, Солярис нашелся. А ты — обыкновенное говно. Вот и все.
Ночью она взбрыкнула, не отдалась, злобно завернулась в простыни. Грабор порылся пятерней в ее прическе, но в конце концов тоже уснул. Утром поехал по городку за банными принадлежностями: хотелось смыть грехи и дорожную пыль. Главная улица заканчивалась океаном, Грабор посмотрел на него одним глазом и вернулся за Толстяком.
— Называется Карпентерия. Ребята говорят: живите хоть до смерти. Хотят познакомить тебя с большой собакой.
— Мальчик, иди ко мне. Меня во сне трахал Монблан. Так обидно. Он вез меня по снегу в санях, потом перевернул сани и трахнул.
— Я им уже позвонил. Сказал, что все нормально.
— Сволочь. — Она привстала над своими подушками. — Я ей сказала правду… Я сказала, что она не заслужила своего Адама. Иди ко мне…
Несколько высоких пальм на асфальтированной парковке, тротуары к пляжу, выложенные розовой плиткой, зеленые лавочки, красные пожарные гидранты. Катаются подростки на роликах: собираются в паровозы, смеются, кричат. Среди них есть красивые девочки с полуголой попой, но им пока интереснее быть со сверстниками. В лица лезут голуби: сядь на лавочку, и тебя окружают голуби, едят хлебные крошки, гадят тебе на голову, какое счастье. На пирсе продают лобстеров без клешней: такой у них жалкий вид, как же вы живете, братья? Как питаетесь? Нет, я с Атлантического побережья.
Большой асфальтовый променад, хочется прогуляться следом за лоснящимися людьми, взять напрокат коньки и догнать вертихвостку. Сказать, я с Пятой авеню, вот моя визитная карточка.
На пляже никого не было: шторм вымыл вдоль берега что-то наподобие большой пологой траншеи, и теперь они с Толстяком шли по мокрому песчаному откосу, иссыпанному скорлупой ракушек, обрывков водорослей и залетевших сюда неизвестно откуда крыльев бабочек. Волны накатывали на берег, разбивались, скручивались толстыми пушистыми хлопьями и потом поднимались вверх по склонам медленными многоверхими языками истлевающей на ветру пены. Казалось, обратно они уходили быстрее (ускореннее), забирая с собой россыпи блестящей гальки, следы ног, белые крылышки. Тонконогий парень на серфере в прорезиненном черном костюме становился едва заметным на солнце, спрыгивал с доски, вставал на дно, — было непонятно, чем он занят: ловит рыбу? танцует? Он учил кататься вместе с ним женщину лет тридцати восьми, рыжую, тяжелую книзу: казалось, что она в юбке, из-за тяжести ее ног. Грабор смотрел, как они входят в воду и растворяются в этой воде, как за спиною у них садится солнце, а в береговой пене подпрыгивают, словно заводные, две девочки-подростка в одинаковых зеленых купальниках.