Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мы не будем плакать, — забормотала Лерман себе под нос. — Мы не будем, потому что каждая дура может заплакать — в этом нет ничего хорошего, — будем держаться, как стойкий оловянный солдатик, — да, будем держаться — всем назло, чтобы не доставлять им радости. — Она с ненавистью поглядела на розовые пуанты соперницы, лежащие возле стула, и вышла из гримерки, высоко держа голову.
Опалин и его люди прибыли в театр, когда второй акт подходил к концу. Вахтер пропустил их, но тотчас же снял трубку и позвонил в директорскую ложу.
— Трое из угрозыска только что вошли… У них ордер на арест Вольского.
В ложе Генрих Яковлевич повесил трубку и мимоходом улыбнулся своей некрасивой и немолодой супруге, которая, как зачарованная, смотрела на сцену, на самого настоящего принца, такого далекого от ее скучной жизни с прозаическим и двуличным человеком. Директор опасался осложнений: Вольский был явно в ударе, публика принимала его горячо, а замены, ввиду того, что Модестова убили, не было. Генрих Яковлевич коротко выдохнул и рысцой побежал за кулисы.
Стоя на сцене, Алексей впитывал в себя шум оваций, крики «Браво» и чувствовал небывалый, фантастический подъем. Но когда он повернулся, чтобы идти за кулисы, он сразу же увидел там мрачное лицо Опалина, немолодого сыщика рядом с ним, мелкого сопляка в какой-то разухабистой кепке и понял, что это пришла его смерть.
Машинально он двинулся к кулисам — ноги сами несли его, — но в голове одна за другой промелькнули мысли о людях, которых арестовывали, о тех, кто исчезал бесследно, о тех, кого оставшиеся избегали упоминать по именам и, наконец, о балерине Вере Кравец, красавице и хохотушке. Той самой Вере, которая после ареста мужа и изгнания из театра так переменилась, что Алексей нос к носу столкнулся с ней на улице — и не узнал.
Не узнал свою партнершу в этой измученной поседевшей женщине. Какими глазами она посмотрела на него тогда! Она, конечно, решила, что он нарочно не узнал ее…
Что ж, теперь он испытает, каково это — жить среди отверженных.
Он увидел бледное лицо Маши, которая смотрела спектакль из первой кулисы — ни в «кукушках», ни в зале не было ни одного свободного места, — и, вспомнив что-то очень-очень важное, собрал все силы и крикнул:
— Маша! Заклинаю тебя, позаботься о ней!
— Товарищи, товарищи, — к группе оперов подбежал встревоженный Дарский, — у нас спектакль…
— А у нас ордер, — хмуро ответил Петрович.
Он злился на себя, на весь свет и хотел только одного: чтобы все это поскорее кончилось.
— Дайте нам хотя бы закончить спектакль, — умолял Генрих Яковлевич, — у нас нет замены… В зале зрители! И маршал… — Говоря, он представил себе, какую сцену ему закатит жена, если балет оборвется на середине, и затосковал.
За кулисы влетел человек средних лет с экстатическими глазами. Остатки его волос стояли на голове дыбом. (Как позже узнал Опалин, это был тот самый растяпа Морошкин, на которого постоянно гневался режиссер.)
— Товарищ Сталин в театре! — выпалил экстатический.
Дарский обернулся, приоткрыл рот. Все засуетились; вокруг Опалина все внезапно пришло в движение. Вслед за Морошкиным за кулисами показалось десятка три молодых людей в штатском. Они были разные, очень даже разные, и в то же время походили друг на друга как две капли воды.
— Товарищи, товарищи, — говорили они уверенными, хорошо поставленными голосами, — освободите кулисы, пожалуйста. Не толпитесь, товарищи, поднимитесь в свои гримерки. Вас позовут.
Генрих Яковлевич, сообразив что-то, быстрее лани метнулся в коридор. Алексей вытер пот, стекавший по лбу. Он едва понимал, что происходит, но чувствовал, что это еще не конец. Бельгард шагал возле него, словно пытаясь защитить его от Опалина и его людей, однако Иван даже не смотрел в их сторону. Он пытался понять, куда делась Маша, но она словно сквозь землю провалилась.
Меж тем комендант Снежко, на ходу напяливая фуражку, бежал к боковому входу, к которому минуту назад подъехала вереница черных машин. Несмотря на годы, Дарский стрелой мчался сквозь коридоры и оказался рядом с комендантом, когда перед ними выросли несколько охранников в форме, которые открывали двери и тщательно все осматривали, прежде чем пройти дальше. За ними шагали люди уже из личной охраны, а за ними, надежно прикрытый со всех сторон, двигался невысокий рябой человек в шинели и фуражке. Дарскому бросились в глаза седые жесткие усы, желтоватая морщинистая кожа, и он не удержался от мысли, что вождь заметно постарел.
— А, товарищ Дарский, добрый вечер. — Усы шевельнулись, рот изобразил нечто вроде улыбки. — Ну, чем вы нас сегодня порадуете?
Было бы странно думать, что Сталин ехал в театр, не зная, что именно будут давать. Генрих Яковлевич воспринял слова вождя как приглашение к беседе и, трепеща, сделал шаг вперед.
— Сегодня у нас «Лебединое озеро», Иосиф Виссарионович. Балет, — на всякий случай добавил он.
— Ну так посмотрим балет. — И Сталин усмехнулся.
Он говорил негромко — чтобы окружающие прислушивались и ловили каждое его слово — и с явным грузинским акцентом, который позволял ему ронять фразы в замедленном темпе, из-за чего каждая из них звучала более обдуманно и веско. Снежко смотрел на Сталина во все глаза. Во время своих приездов в театр тот редко говорил с ним и, кажется, почти не замечал, но коменданта тем не менее не оставляло ощущение, что товарищ Сталин все видит и что от него не ускользает ни одна деталь.
Гость прошел на свое излюбленное место — в левую ложу бенуара, самую первую от сцены, где он мог сидеть в глубине за занавеской, так что для зрителей он оставался незамеченным, и видеть его могли только исполнители. Охранники в штатском теперь стояли не только за кулисами — некоторые из них спустились в оркестровую яму и расселись среди музыкантов. Дирижер стоял за пультом, чувствуя понятное волнение. Артисты, которые должны были выйти в третьем акте, вернулись за кулисы, но всем посторонним пришлось удалиться. Наконец свет погас, и великолепный занавес — тяжелый, расшитый золотом, с колосьями, датами революционных событий, изображениями серпа и молота и другими атрибутами — разошелся, открыв взору зрителей зал замка.
Позже зрители, которым посчастливилось попасть на это представление, будут говорить, что в тот вечер Алексей Вольский превзошел самого себя. Он летал, как бабочка, как эльф, как блистательное полувоздушное видение. Он верил, что находится на этой сцене последний раз в своей жизни, и испытывал такое отчаяние, которое невозможно описать словами — но оно же давало ему силы, оно же подгоняло его. Ирина видела, понимала, чувствовала, что он заполняет собой всю сцену, что она просто не существует рядом с ним, и в конце концов смирилась. Но в третьем акте, в простейшей поддержке, Алексей почувствовал, что дернул спину. Поначалу, в том состоянии, в котором он находился, он решил, что травма незначительна, — взрыв адреналина гасил боль, но уже в четвертом акте, по мере того, как приближался финал, гибель героя и его собственная гибель, ему становилось все труднее. Лицо у него стало волшебное и трагическое одновременно, но то, что зрители принимали за проникновенную игру, было на самом деле отражением его собственного состояния. То и дело вдоль позвоночника словно пробегала огненная лента и затухала, и он боялся, что она скажется на его исполнении. Это был его последний выход на сцену великого театра, и он не желал ничем испортить его. Но, как говорят в балете, роль была у него в ногах, и она выручила его.