Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Входившие с улицы невольно задерживались и, не успев разгрузиться, застревали перед экраном, чтобы посмотреть церемонию. Алексей Николаевич Быстров, главный машинист сцены, осознав трагизм текущего момента, замер по стойке «смирно», держа под мышкой большую коробку, в которой не могло быть ничего другого, кроме женских сапог. Невысокий, крепенький, в сильных круглых очках, он был человек славный и даже трогательный. Дочь его, для которой он купил сапоги, тоже работала у нас — костюмершей и, как многие молодые сотрудницы театра, мечтала о сцене, но в поездку она не попала, и было приятно, что Алексей Николаевич успел позаботиться о ней.
За год до чешской поездки, на гастролях в Буэнос-Айресе, у него неожиданно случился сердечный приступ, и, оклемавшись, он покорил нас рассказом о том, как в машине «скорой помощи» к нему склонились аргентинские медсестры и стали нежно гладить по лицу и напевать светлые мелодии, и тут ему почудилось, будто это не медицинские сестры, а добрые ангелы встречают его на небе. Потом, уже в больнице, число сестер увеличилось, лица их стали еще красивее, а пенье — нежней, и они, не давая ему шевельнуть рукой, раздели Алексея Николаевича догола, так что сначала ему стало несколько стыдно, а потом — уже нет. Сестры-ангелы стали обмывать его тело теплой водой, и все с песнями и улыбками, и одна их неслыханная ласка примирила его с сердечной болью и тревогой о том, как проживут без него жена и дочь. И хотя сестры не понимали нашего языка и пели Алексею Николаевичу, скорее всего, по-испански, он все повторял и повторял им то, что успел сказать Роме Белобородову, заместителю директора: живым или мертвым, он просил вернуть его домой и похоронить в России…
К счастью, сестры-ангелы и аргентинские врачи спасли Алексея Николаевича Быстрова, он выздоровел и даже поехал в новые гастроли, оказавшись в городе Брно как раз в то самое время, когда на Красной площади в Москве хоронили Леонида Ильича Брежнева. И мне показалось, что Алексей Николаевич встал по стойке «смирно» не только потому, что сильно уважал Генерального секретаря, но и оттого, что недавно сам успел прочувствовать зыбкую грань между жизнью и смертью и всесильную неотвратимость человеческого ухода.
Все-таки самое трудное мгновение на любых похоронах — это когда покойника целуют родные. Так вышло и с Леонидом Ильичом и его семейством. Теперь для жены, дочери и всех остальных начиналась другая жизнь.
Могильщики в черных чистых бушлатах слишком волновались, и то ли гроб оказался великоват по отношению к отмеренной могиле, то ли сам Леонид Ильич не хотел уходить в землю, но что-то застопорилось, и он на мгновение будто завис. А потом вдруг резко опустился, как будто его не смогли удержать, и гроб вместе с Генсеком канул в яму…
Стены холла в гостинице были стеклянные, и было хорошо видно, как на улице, позади телевизора, пожилой рабочий, очевидно дворник, полный и седой человек, принялся вынимать из бачка большие темные пакеты и один за другим грузить их на тачку… Черная шторка скрыла от нас московскую трансляцию, и мы пошли по номерам, чтобы взять чемоданы и погрузиться в автобус. Впереди была Прага, давняя печаль и золотая память.
В Праге я нашел и потерял Ольгу Евреинову, пленную лебедь балетной страны, гордую длинноногую птицу. Вернее, она меня нашла, а я ее потерял. В шестьдесят восьмом году нас разлучили моя непроходимая тупость и вездеходные танки, которые бросил на Прагу покойный Леонид Ильич.
Когда автобус тронулся, Розенцвейг, сидя рядом со мной, философски и нараспев сказал:
— Да, Володя!.. Сегодня, пятнадцатого ноября 1982 года, я вам скажу, что, на мой взгляд, особых перемен не предвидится. Конечно, невэтомдело, но мне кажется, что Гога надеется напрасно…
— Вы сказали — пятнадцатого ноября? — переспросил я. — Это интересно… Пятнадцатого ноября, двадцать лет назад, я сошел с поезда на Московском вокзале и почапал пешком в БДТ…
— Что вы говорите! — воскликнул Розенцвейг. — Уже двадцать лет?.. Как быстро летит время!.. Конечно, невэтомдело, но в Праге, Володя, с вас причитается…
Он был глубоко прав, в Праге с меня причиталось.
В Токио с меня тоже причиталось: мои ташкентские устремления поддержал Товстоногов, и я мог катиться колбаской туда, откуда явился…
Равным образом с меня причиталось и в Ташкенте, где я по праву считался своим.
И в Ленинграде с меня причиталось каждый раз, когда кто-нибудь приезжал из Ташкента и любого другого города, где с меня причиталось. А так как я гастролировал во многих городах, не только с театром, но и сам по себе, представляете, сколько с меня причиталось в Ленинграде?!
И если иметь в виду, что в Ташкенте я оказался в результате войны и эвакуации, а родился, как все приличные люди, в Одессе, само собой разумеется, что с меня причиталось и в Одессе.
Более того, вы будете смеяться, но в Буэнос-Айресе с меня тоже причиталось. Однажды, в ответ на мои генеалогические вопросы, младшая сестра отца, то есть тетушка, прислала мне чудом сохранившуюся анкету покойного деда, в которой он честно указывал, что в 1906 году со всей семьей эмигрировал в Аргентину. Правда, в 1908 году он через Польшу вернулся в Одессу, но семья его во время эмиграции прибавилась на одного человечка, и прибавочным человечком оказался мой отец. Я могу об этом смело говорить, потому что всю жизнь дата рождения отца была окружена в его семье плотным туманом, настолько плотным, что и дед, и бабушка начинали волноваться, когда при них заходила речь о дате рождения отца. И вот после их смерти старая анкета приподняла завесу, и путем простых умозаключений я пришел к выводу, что мой отец родился не в 1908 году в городе Одессе, как ему записали в метриках, а в 1907 году «в далекой знойной Аргентине, где женщины как на картине» и так далее, в соответствии с текстом известного танго…
И волновались родные моего отца вовсе не напрасно, потому что к 1924 году, когда отцу пришло время получать паспорт, умер дедушка Ленин, а над его гробом произнес свою страшную клятву дядюшка Сталин, и мои бабушка и дедушка догадались, что нас всех ждет впереди. Ну чего мог ожидать от жизни советский человек, в чьей анкете, как кость в горле, торчало бы: место рождения — Буэнос-Айрес, Аргентина? А когда я рассказал эту историю моему отцу, он сначала очень удивился, а изучив дедову анкету, страшно разволновался, поняв, что всю кристально честную жизнь вводил в заблуждение товарищей по партии и отделы кадров разных республиканских министерств, невольно скрывая капиталистическое место своего эмигрантского рождения.
Теперь можете себе вообразить, насколько с меня причиталось в Буэнос-Айресе, когда я в составе труппы Большого драматического прибыл на место рождения моего дорогого отца…
Отметим кстати, что вопрос о смещенных датах и местах рождения крайне интересен, и автор пытается прояснить, где же и когда все-таки родился другой наш герой, Г.А. Товстоногов, семидесятилетний юбилей которого, по официальной версии, падал на сентябрь 1983 года и совпадал с его пребыванием в Осаке, а согласно другим источникам, должен был быть смещен на два года вперед и менял свою географию. Теперь, как вы понимаете, в городе Осака причиталось уже со всех нас, советского правительства и посольства в Японии, не говоря уже о горящей синим пламенем фирме г. Окавы…