Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это недовольство оставляло Александра в опасной изоляции. В отсутствие непосредственной внешней угрозы он был способен противостоять давлению внутренней оппозиции. Однако в 1812 году перспектива войны вынуждала его устранить разрыв с дворянством и, стало быть, удалить Сперанского и отложить реформы. Граф Густав Армфельт, один из участников интриг против него, очертил ситуацию с чрезвычайной прямотой: Сперанский должен быть обвинен в предательстве и «принесен в жертву, – виновен он или нет; это необходимо для сплочения народа вокруг главы государства». Это было самое важное, потому что «война, которая будет у нас с Наполеоном – это не обычная война, и чтобы избежать поражения, ее нужно превратить в войну отечественную. <…> Послушайте, что говорят в обществе, какое кругом негодование. Раскрыть заговор – это именно то, что нам надо»[280].
У де Местра сложилось впечатление, что дворянство и даже население в своей массе (стонавшее под бременем налогов) приняли падение Сперанского с ликованием. Вигель вспоминал, что в Пензе (где многие читали «Русский вестник» Глинки) это событие «торжествовали как первую победу над французами». Люди поздравляли друг друга и только дивились, «как можно было не казнить преступника, государственного изменника, предателя и довольствоваться удалением его из столицы и устранением от дел!» [Вигель 1928, 2: 7–8]. Отставка Сперанского полностью себя оправдала и восстановила доверие дворянства к императору и его политике[281].
Это означало победу и для Ростопчина с Шишковым – сам император дал это понять. Ростопчин прибыл в столицу 12 марта, чтобы просить у Александра разрешения состоять при его особе. Позже он вспоминал: «Государь принял меня очень хорошо» – и говорил о своей решимости сражаться с Наполеоном до конца [Ростопчин 1889:647]. Пять дней спустя Сперанский был смещен. Ростопчин отрицал, что знал об этом заранее, не говоря уже об участии в какой-либо интриге против него. Через две недели после прибытия Ростопчина в столицу император – по-видимо
му, после разговора с Екатериной Павловной – назначил его генерал-губернатором Москвы. Ростопчин поначалу отказывался и просил вместо этого включить его в число приближенных императора. Екатерина и Александр пытались уговорить его, но Ростопчин не соглашался, и тогда Александр просто приказал ему занять предложенный пост [Ростопчин 1889: 646–649].
Вскоре после отставки Сперанского, которая, похоже, удивила Шишкова, адмирал был вызван к императору. Направляясь во дворец, он нервничал. Если Сперанский был смещен, а Мордвинов также просил освободить его от должности, то что могло ожидать Шишкова, о котором царь был невысокого мнения? Однако Александр сказал: «Я читал рассуждение ваше о любви к отечеству. Имея таковые чувства, вы можете быть ему полезны. Кажется, у нас не обойдется без войны с французами; нужно сделать рекрутский набор, и я бы желал, чтобы вы написали о том манифест» [Шишков 1870, 1: 121]. Шишков быстро составил манифест в своем высоком архаичном стиле. Александр одобрил текст, и вскоре из провинций стали поступать сообщения о благоприятной реакции на манифест населения. В итоге 9 апреля Шишков занял освобожденный Сперанским пост государственного секретаря (по-видимому, рассматривалась также кандидатура Карамзина) и должен был присоединиться к ставке императора в Вильне [Шишков 1870, 1: 121–123][282].
Однако эти назначения не стали триумфом консерваторов. Ни тот ни другой не получили достаточной власти: Ростопчин находился далеко от имперского штаба, а Шишков унаследовал должность Сперанского, но не его влияние. Смысл их нового положения заключался в поддержании связи между императором и народом, и они, казалось, парадоксальным образом обладали всем необходимым для выполнения этой задачи. Москва долгое время была очагом оппозиции, и недовольство могло бы усилиться, если бы вторжение французов увенчалось успехом. Ростопчин, с его диктаторскими замашками и связями в местном обществе, идеально подходил для того, чтобы обеспечить в Москве общественное спокойствие. Более того, он уже доказал, что может взаимодействовать посредством своих сочинений со всеми группами населения вне аристократического круга; это было справедливо и в отношении Глинки, чей «Русский вестник» начал получать императорские субсидии[283]. Шишков же зарекомендовал себя на собраниях «Беседы» как мастер пафосных патриотических речей. Язык его «Рассуждения о любви к отечеству» был именно таким, какой был нужен для возбуждения воинственного духа в массах, поэтому на него была возложена задача писать обращения императора к народу.
Назначая Ростопчина и Шишкова, Александр сделал убедительный жест примирения с консервативной публикой, которая солидаризировалась с ними. Своим поступком он показал, что порывает с политикой Сперанского и Тильзита и выступает заодно с выдающимися лидерами консерваторов. К тому же они как пропагандисты уже доказали свою способность обсуждать текущие дела на языке, понятном даже малообразованным читателям. С этого момента, вместо того чтобы критиковать политику царя, Шишков, Ростопчин и Глинка направили свои способности и популярность у публики на то, чтобы оправдывать действия властей.
Глава 5
Отечественная война: народная война?
Вторжение Наполеона в Россию в 1812 году вызвало в русском обществе жаркие споры о цели войны, в которых проявлялись коренные разногласия относительно природы социально-политического устройства России. Один из спорных вопросов касался характера войны. Была ли она лишь противоборством между монархами-соперниками или битвой не на жизнь, а на смерть, ведущейся ради спасения России от потери национальной независимости и хаоса в обществе? И насколько необходима была в этой ситуации мобилизация всех национальных ресурсов, человеческих и материальных, учитывая, что Наполеон мог использовать материальные средства и живую силу чуть ли не всей Европы?
Идея массовой мобилизации всех русских возбуждала противоречивые эмоции у людей, подобных Шишкову и Ростопчину. С одной стороны, тот факт, что народ объединился против корсиканца, подогревал их патриотические чувства и утолял их ненависть к Наполеону, с другой же – зрелище закаленной в боях толпы крестьян-ополченцев с вилами и мушкетами в руках и лозунгами освобождения в головах представлялось крепостникам кошмарным сном наяву. Де Местр выражал опасения многих, видя «этот вооруженный народ, так блестяще проявивший себя», и думая, «вернется ли он мирно к своему прежнему состоянию». Эти крестьяне, «превратившиеся в настоящих громил, которые умеют только убивать, – станут ли они опять покорными рабами?» [Maistre 1884–1886, 12: 281–282]