Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Время от времени мы встречались, а уезжая в Америку, Ясь доверил мне опекать Ирену Грудзиньскую, которая вскоре собиралась приехать в Италию. Однако там Ирена познакомилась с итальянцем, влюбилась и вышла за него замуж. Ясь имел ко мне претензии, что я не уследила за его девушкой. Он написал письмо, в котором, в сущности, разрывал со мной дружбу. Я была обижена — интересно, что я могла поделать?
Все наладилось, когда мы снова встретились в США. Они с Иреной были уже женаты и ждали второго ребенка. Работали в Йеле, жили в Нью-Хейвене, а я получила стипендию в Гарварде, в Кем-бридже близ Бостона, то есть неподалеку. Мы часто навещали друг друга, а спустя несколько лет, одновременно оказавшись в Нью-Йорке, виделись почти ежедневно. Сегодня я уже не понимаю, как можно было это выдержать (смех).
Как историк, я должна признать заслуги Яся в исторической науке. Это благодаря его маленькой книжечке «Соседи», написанной как бы en passant[289], в Польше разгорелась дискуссия, по масштабу сравнимая с теми, которые ранее имели место в Германии или во Франции (о роли Виши), об ответственности народов в период Холокоста. Эта дискуссия могла стать и поначалу была для поляков катарсисом. К сожалению, неполным и жестоко — что показывают последние события в Польше — прерванным.
Вклад Яся в изучение истории, кроме того, что он взял на себя чудовищно сложную миссию просвещения народа, заключается также в методологическом вызове: применительно к ситуациям экстремальным, каковой является Холокост, бессильны общие принципы исторического ремесла. В этом случае свидетельства всегда принимаются во внимание: даже если они осложнены травмой и эмоциями, они должны учитываться как фактографический материал. Они подтверждают, что случилось нечто ужасное, невообразимое.
И еще одному научил меня Ясь — разговаривать с самой собой. Как-то я встретила его на Вашингтон-сквер, он меня не видел, и я услышала, как он разговаривает вслух — рядом никого не было, мобильного телефона в руке — тоже. «Ясь, ты разговариваешь сам с собой?» — спросила я. «А ты нет?» — удивился он. С тех пор я часто разговариваю сама с собой, мне это очень помогает решить разные вопросы, и в такие моменты я всегда вспоминаю своего друга Яся.
Одна из фраз, которые он любит повторять, звучит так: мои поляки поубивали моих евреев. В Ясе безусловно есть чувство двойной принадлежности, но я никогда не слышала, чтобы он себя идентифицировал таким образом.
Ян Литыньский
Бывший депутат сейма и советник президента Бронислава Коморовского
Янек Гросс был ближайшим другом Адама Михника. Они составляли дуэт. И стержень нашей компании. Все крутилось вокруг них. Поэтому когда на дне рождения Адама в 1967 году между ними произошел конфликт, мы восприняли его не только как кризис дружбы этих двоих, но прежде всего как раскол всей нашей среды. Мы спорили тогда о бессмысленной с сегодняшней точки зрения, но характерной для тех лет листовке: «Вьетнам — Венгрия: одна и та же борьба». Там США, тут СССР, одна и та же борьба за национальную независимость. Перепечатанные на пишущей машинке листовки мы развешивали в университете.
Янек пришел на встречу к Адаму с Анджеем Менцвелем, с которым тогда дружил. Анджей раскритиковал наши действия как безответственные, и Янек его поддержал. Анджей что-то сказал о столе, что когда его делаешь, нужно иметь проект и сохранять пропорции, чтобы не получился одноногим. Реплика была довольно резкая и обидная.
После этого дня рождения отношения практически прервались. Адам с Ясем не общались. Только когда начался сбор подписей в связи с запретом «Дзядов», мы стали сотрудничать с Менцвелем. Анджей был немного старше нас — эрудит, человек очень начитанный, он изъяснялся исключительно ученым языком — и это, наверное, импонировало Янеку, происходившему из профессорской семьи.
Я помню, как в 1966 году мы поехали с Ясем на полевые социологические исследования. Когда он проводил анкетирование, то в его манере задавать вопросы мне чудилось нечто аристократическое. Мы над ним посмеивались. Эрудиция была, вероятно, одной из причин его быстрого сближения с Менцвелем.
Потом пришел черед мартовских событий и их последствий — тюрьмы. Я вышел, когда Яся уже не было в Польше. Олек Перский возил меня по Варшаве и показывал универмаг «Центрум». Я помню, что улицы казались пустыми. Это, конечно, было не так, но мне чего-то, кого-то на них недоставало. И вдруг Олек говорит: «Я уезжаю». И больше ни слова. Мне стало неприятно. Я, в отличие от некоторых, не считал это предательством, но было обидно, тем более что эмиграция лишала меня ближайших друзей.
Для меня, но, пожалуй, не только для меня, для Адама Михника — тоже, тюрьма и мартовские события определили всю дальнейшую жизнь. Для нас это было равнозначно решению быть оппозиционером, в тех обстоятельствах — навсегда. Ведь никому из нас даже в самом прекрасном сне не могли привидеться «Солидарность» и 1989 год.
Мне вспоминается один разговор с Адамом — я его забыл, и лишь теперь он всплыл в памяти. Адам сказал мне: «Если тебя не принимают, то, собственно, кто ты такой?» Для нас отказ от эмиграции был вопросом идентификации. Самоидентификации. Мы хотели быть поляками, сражающимися за такую Польшу, в которой для нас будет место.
Для Янека, вероятно, вопрос так не стоял. Он принял участие в мартовских событиях в силу порядочности и из соображений дружбы, но не хотел быть вечным оппозиционером. Поэтому для него отъезд представлял собой шанс. Для нас это было неприемлемо. Я не представляю себе, что мог бы делать за границей. А Янек — представлял.
Это был его выбор, он мог мне не нравиться, но это не меняло моего отношения к Ясю. Это человек, с которым я по-прежнему дружу и разговоры с которым считаю очень ценными. Приехав в Америку, я жил у него в Нью-Йорке. Он, приезжая в Польшу, бывает у меня в гостях.
Впрочем, речь идет не только о непосредственных контактах, но и о чем-то значительно более глубоком. Несмотря на все различия, несмотря на то, что мы сделали разный