Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Малой! – закричал так, чтобы слышно было на полдома.
Парнишка тут же прибежал, испуганный, точно его бить собрались. Вернулся быстро проворный молодой охламон. «Обернуться бы таким же неслухом», – вздохнул Степан.
– Сказали, спит уже.
Хозяин отпустил его взмахом руки, чертыхаясь, надел рубаху и самолично пошел к той, что смела издеваться над ним, Степаном Максимовичем Строгановым.
Лестница в ее светлицу, слишком узкая, неприятно скрипела под ногами. Ступеньки казались крохотными под его огромными ногами, обутыми в просторные домашние туфли.
– Аксинья, черт тебя дери!
Он осекся, увидев знахарку на коленях, пред иконами.
Степан дивился Аксинье: ведьма, жившая с полюбовником, не утратила искренней веры. Вначале казалось ему – лицемерит. Молится, чтобы не сказали люди худого, притворяется, а внутри клубится иное. Травами, зельями лечит – в них силу черпает бесовскую. Повторял «ведьма» и верил, что это правда. Глупец.
С каждым днем, прожитым бок о бок, понимал, что молва не беспокоит ее, а сила дана не бесом, кем-то или чем-то иным – сердцем горячим, руками умелыми, матушкой-природой, которой обращала она свой шепот в те долгие ночи на заимке.
Степан застыл у входа в горницу. Возле Аксиньи свернулись две пестрые кошки, они глядели на иконы, словно беззвучно молились. Выглядело сие забавно, он бы засмеялся, если бы не вбитое с детства почтение. Стоял, крестился и просил о снисхождении к великому грешнику. Степан знал, что где-то там, на Небе, есть тот, кто отмеривает каждому срок, кто знает все, но молиться любил один, в тишине.
Скоро шея, измученная семи ветрами, взвопила: «Пощади!» Степан тихо, смиряя тяжелую поступь, пошел по скрипучей лестнице. Устал от ее прихотей и строптивости. На полпути услышал, что она тихо позвала по имени. Чертова баба! Все ж вернулся, зашел в горницу, и кошки с любопытством поглядели на него.
– Я рада, что ты приехал. Когда ты не дома, маетно.
Опустился на узкую лавку, что так и манила его.
– Мягко… – Упал на перину, закрыл глаза и ощутил, что сон совсем близко – в одном шаге от него. – Но вдвоем не влезть. Надобно в мои покои идти.
Кто-то запрыгнул на него, затоптался мягкими лапами. Он хотел сбросить надоеду на пол, но отчего-то не решился.
– Степан! – Открыл правый глаз, прищурил левый и не ждал ничего хорошего.
Она так и стояла посреди горницы, прямая, мелкая, в домашней рубахе, перехваченной на поясе. Как эти бабы умудряются всеми вертеть?
Степан со вздохом поднялся – глаза так и слипались. Сейчас бы десятый сон видеть, прижимая к себе белые ягодицы, а не беседы маетные вести.
– Что с ребенком надумал? Куда нас? Выгнать?
Глаза ее гневно сверкали, прикушенные губы так и манили…
– Степан, ты скажи… Сколько ж можно-то?
Лишь бы не разрыдалась.
– Ты послушай, что надумал… – Он начал разговор, что не сулил ничего хорошего.
И чем дальше говорил, тем задумчивей и печальней становилась та, что сцапала в маленький кулак его сердце.
* * *
Нюта видела, что в родном доме происходит что-то неладное.
Мать порой глядит так печально, словно знает худые вести, да только молчит. Отец всегда занят, редко сидит за общим столом, и Нютке редко достается его улыбка. Лукерья и Голуба смотрят друг на друга, да словно не видят.
– Малой, пойдем на горку?
Нютка встретила друга во дворе, где толклись казаки: кто-то чистил пищали, кто-то чинил сбрую, кто-то колол дрова. День выдался солнечным, ласковым. Хрустел под ногами свежий снег, кусал щеки морозец, но Нютке в теплой заячьей шубке, крытой синим сукном, его нечего бояться.
– Мне сапоги велено почистить отцу твоему и Голубе. К служилым сходить, одежу забрать…
– Я замолвлю за тебя словечко, отец не разгневается.
Малой кивнул, и ребята вприпрыжку побежали к конюшне. Холм, где летом росла лебеда, превратился в горку. Невысокая, покрытая укатанным синеватым снегом, она манила детвору.
Снег лез за шиворот, под Нюткину юбку, мочил чулки, оседал на темных косах, и Нютка бесконечно смеялась, а Малой краснел и смущался, когда она предложила кататься, прицепившись друг к другу, – в Еловой все так делали. Слишком медленно ползли с горки, Нюткины юбки путались, Малой поправлял ее подол, и они уже вдвоем громко смеялись.
– Дочь! – От окрика подскочили оба, Нютка чуть не упала, покатились каблуки новых желтых сапожек.
– Я… мы тут с горки…
– Да не слепой, вижу. Малому дано поручение, а ты забаву нашла. Матери помочь не хочешь? – Отец глядел на нее с таким гневом, словно Нютка совершила что-то жуткое.
Она не могла разобрать, что сделала не так.
– Хозяин, прости. – Малой склонился так низко, что серый колпак упал с его стриженой головы. Он даже не поднимал колпак, так и стоял перед хозяином. Нютка хотела крикнуть: «Не бойся ты его! Разогни спину». И не посмела.
– Батюшка, я… Я виновата, потащила Малого на горку.
Отец возвышался над ней, крупный, страшный, в длинном кафтане на меху. И смотрел на дочь, как на шелудивую собачонку.
– В следующий раз сначала думай, потом делай. – Она вздрогнула, слова – точно голые ветки ивы. – Малой, чего ждешь?
Парнишка поклонился еще раз, подобрал серый колпак, побежал прочь быстро, будто волки гнались за ним. Нютка медленно пошла вслед за ним, но разговор отец не закончил.
– На днях поеду к воеводе, и ты со мной. Дочка его увидеть тебя хочет.
– Меня?! Да она… она… – Нютка пыталась найти слова, чтобы рассказать о том унижении, что пережила она в доме воеводы. – Поганка настоящая!
– Поганка иль нет… – Голос отца дрогнул, Нютка подняла глаза в надежде увидеть на его лице улыбку. – Но от таких приглашений грех отказываться. Ты строгановского корня, тебе надобно с такими людьми общаться, а не с холопом по горке елозить.
Да, кажется, отец разъярился не на шутку. Нютка сказала бы, что с холопами-то куда лучше, чем со знатными да разряженными. От тех чего ожидать, неведомо. Что не дочь она – воспитанница, от какого корня неведомо, сам сказал воеводе. Но прикусила губу и пошла к матери – за новыми наставлениями.
* * *
Ефим таращился на голую стену, потемневшую от времени и сырости. Не меньше месяца провел он здесь, и каждый день – за год.
Целовальник, сивый черт, испробовал все. Пытал огнем – под рубахой и сейчас гнили и мокли куски плоти. Пытал водой – и Фимка захлебывался, умирал и возвращался вновь к проклятой жизни.