Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Младшая, Лукерья, расстаралась: яркий сарафан, кортель[81], отделанный рыжей лисой, подошел бы и боярыне; на платок надета белая шапка с полями. Сапоги цвета мокрой глины, шитые бархатом. Наряд сочный, да сама молодуха смурна лицом. После рождения ребенка женщина обычно расцветает, полнеет телом, идет ровнее, довольством дышит, а с Лукерьей случилось обратное. Никакие наряды не могли скрыть смятение, что поселилось в ее душе.
– Все ладно у Онисима? У тебя молока вдоволь? – нарушила тишину Аксинья.
Нютка, отодвинувши занавесь на оконце, разглядывала прохожих, обернулась, поглядела просительно на Лукерью.
– Спасибо, все ладно. А ты что-то пополнела? – продолжила разговор молодуха.
– Годы идут, с чего ж мне стройнеть? – отшутилась Аксинья, но по спине пробежал холодок.
Как рассказать всем обитателям большого дома о ребенке? Куда спрятаться? Где забиться?
Разговор иссяк сам собой. Аксинье лишь оставалось сожалеть о тех днях, когда юная Лукаша бежала к ней за советом, считала своим другом. Забыла, как в омут уронила, и знакомство с Голубой в знахаркиной избе, и помощь, и разговоры по душам…
* * *
– Христа ради подай!
– Пода-а-ай копеечку, – тянула молодая безногая баба.
Грязные, увечные, сирые, они сидели, стояли, лежали на паперти, словно не ощущая холода. Аксинья, Лукерья и Нютка опускали монетки в их руки. Обмороженные, скрюченные, они тянулись за милостыней.
– Подай, Христа ради.
– Ы-ы-ы, – мычал увечный.
– Пода-а-ай, – сливались воедино крики и шепоты.
– Прими Христа ради, – повторяла Аксинья, и Лукерья с Нюткой шли впереди нее, опуская чешуйку[82] в каждую руку иль кидали в шапку, щедро сгибая спину, если просящий не мог поднять руки.
В детстве Аксинья с недоумением глядела на Божьих людей. В семье заведено было по большим праздникам подавать полушку, кормить сирых, но не было в ней той истинной жалости, боли в сердце, а скорее любопытство, смешанное со страхом…
Сейчас видела тот же страх на лице своей дочки, когда та осторожно бросала чешуйки в протянутые руки и шла все быстрее. Один из увечных подцепил Нюткин летник своей корявой, изъеденной язвами рукой, дочка выдернула одежку, чуть не вскрикнула. Аксинья подошла, улыбнулась, сказала пару ласковых слов: в том и нуждался увечный, а Нютка всю обратную дорогу тряслась, словно с ней случилось невесть что.
Аксинья велела Еремеевне до Дмитриевской субботы[83] накрывать добрые столы для всякого, заглянувшего в Степанов дом.
* * *
Три свечи горели в кованом шандале, за окном вновь шел снег, помня о Светлом Празднике Покрова, но в покоях Степана, как всегда, было тепло.
– Ляхи со своим королевичем, отец, недоимки, воевода, всем недовольный… Как устал я! – Степан крутил в руках иноземный подсвечник в виде голой девки, но, кажется, даже не замечал, что грудь срамницы покрылась копотью.
– Степан! – Аксинья прижалась к нему, размяла напряженную, сведенную судорогой шею. – Ты прости. Надобно мне сказать тебе…
– До утра не терпит? – Синие глаза обведены чернотой, уголки губ просели. Уж не молоды, каждый год прибавляет морщин да отнимает улыбки…
– Нет, любый мой.
– Любый? Ишь как заговорила. – Улыбка появилась на губах, чуть насмешливая, чуть нежная. И Аксинья оказалась меж крепких ног в червоных портах, зажатая, в тепле и довольстве. – Говори!
Она ерошила светлые волосы, обводила родинку над губой и молчала. Колотилось боязливое сердце… Вдруг осерчает?
– Аксинья!
– Не хотела я того, береглась… Да только тяжела я. Дитя жду, Степан!
Аксинья заставила себя поглядеть в синие глаза. Не увидела там ни гнева, ни втайне ожидаемой радости. Недоумение, страх, раздумье…
– Ишь как! – Он встал и по привычке своей принялся ходить по клети.
Когда взял в шую клинок и стал его вертеть, Аксинья вздохнула. Минуты тянулись, пламя свечей чуть трепыхалось, а Степан так ничего и не сказал. Обида клубилась на сердце. Незаконное дитя, и что с того? Может статься, в Аксиньиной утробе растет сын, его наследник? Или еще одна красавица дочка… А он молчит!
– Я пойду, – только и сказала Аксинья, а хотелось кричать во всю глотку.
– Иди, – боле ничего не услышала в этот вечер.
Корила себя за легкомыслие и поминала худыми словами Степана. В непростую минуту осталась одна.
3. В порох
– Зачем Антон, сын Георгия Зайца Федотова, был у тебя? – маленькие глаза уставились на нее, и Аксинья сглотнула.
– Помощи просил, совета…
– В сговоре была? Признавайся! – дьяк выговорил первое вязкое слово, точно киселя в канопку налил.
– Нет! – ответила она слишком резко, остереглась, продолжила мягче. – Нет такого… Он сын соседа моего, сызмальства знаю.
– Для чего приходил?
Аксинья вызвана была в губную избу спозаранку. Явилась сразу, в великом страхе. Изба располагалась в тихом проулке недалеко от торговой площади, всякий обходил ее стороной. Аксинья изведала уже, отчего: до обеда ждала, пока дьяк позовет, а теперь он две дюжины раз спрашивал одно и то же. Время текло медленно, исходило по́том меж грудей.
– Просил меня, чтобы вольную помогла получить! Вот для чего, – сказала наконец и тут же обмерла. Еще две дюжины раз задаст один и тот же вопрос.
– Так-так… – Дьяк, кажется, был доволен. – Бежать Тошка намеревался. – Он почесал длинную сивую бороду и продолжил: – Вольную… Каков хитрец! Врагов его знаешь? Сказывай, как на духу.
– Нрав у него был хороший, ровный. – Она кривила душой, сама не ведала зачем.
– От ровного нрава отца родного так не бьют… Хех. – Ехидный смех быстро перерос в кашель.
Холодно, темно в губной избе. Горит тонкая свечка, скрипят перья, пахнет пылью да плесенью. «Дать бы дьяку снадобье целебное, – думает Аксинья, – да не ровен час сочтет колдуньей». Зареклась она незнакомцев врачевать. Дьяк худ, высок и сгорблен – не оттого ли, что сидит над делами, пишет и судьбы решает?
– Что можешь сказать про Ефима Клещи, сына еловчанина по прозванию Козлиный Хвост?
– Овечий.
– Так, отвечай, – одобрительно кивнул дьяк.
– Что сказать? Смел, ямщицким делом занят. Жена его Анна, сын есть. – Аксинья растерялась, потом стала собирать по крупицам.
То, к чему вел разговор дьяк, повергло ее в такой дикий страх…
Расспрашивал он про Фимкино прошлое казацкое, про смерть Никашки, про незадачливого Тошку, сына Георгия Зайца. Расспрашивал долго, утомительно, вгрызаясь во все мелочи и соринки. Аксинья пыталась сделать все, чтобы живописать и Тошку, и Фимку добрыми подданными. Да только знала: слова ее не стоят и полушки.
Дьяк искоса глядел на знахарку, а ей виделось: все читает в душе. И обнаружит там Фимку, изляпанного Никашиной кровью, просьбу: