Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Маета? Маета, говоришь? – Анна, подобрав юбки срамно, чуть не до колена, вскочила с лавки. Георгий моргнул, а она проворная, точно коза, оказалась подле снохи.
– Маета? – крикнула прямо в лицо Таисии, брызжа слюной. Не боясь печи, почти прижалась к родственнице и наступала гневно, и толкала ту.
Таисия, крупная, высокая, не глядела на Анну, вытаскивала из печи горшок с кашей. Видно, не ждала ничего худого.
– Маета вся от тебя, Таська, поганая ты баба! Все про тебя знаю! Про Мефодьку знаю! Отца моего превратила в распутника! В снохача. – Анна резко толкнула родственницу, та обняла теплый горшок и, наконец поняв что-то, отступила. До стены оставалось не боле двух саженей, Анна продолжала теснить Таисию, и баба скоро оказалась прижата к бревенчатой стене.
– Ехала бы ты домой, – отвечала Таисия. – От кого сыновей рожать – сама решаю. А ежели и от Георгия – дело житейское.
Спокойно, даже ласково отодвинув золовку, она поставила горшок с кашей на стол, вышла, не подумав вытащить миски и ложки. Кто бы сказал Георгию Зайцу, что снохачем его звать будет родная дочь, умер бы со стыда…
Мефодька заверещал в колыбели, словно почуяв, что говорили о нем. Анна подошла к колыбели и вглядывалась в ребенка. Георгий видел, как дрожат ее руки – от ненависти, гнева, стыда… Тяжело встал, уцепился за стены – они, родимые, всегда помогут, – подошел к зыбке. Уберечь безгрешного Мефодьку, беды бы не сотворила дочка в гневе великом…
– Позор, ох позор!..
– Дочка, тебе и правда домой пора. Устали мы.
– Выгоняешь?
– Отчего ж, нет. – Георгий помолчал и словно в холодную воду шагнул. – Муж твой ничего про Антона не ведает? Промеж ними ссоры были, в кабаке слыхали… В губной избе спрашивали меня, что да как. Фимку твоего допросят, как домой возвернется.
– Прощай, отец, – склонила голову Анна. – На Ефиме никакой вины нет, перед Богом клянусь. Живите, как можете… А моей ноги здесь не будет!
Георгий прижал к себе Мефодьку – крепко-крепко. Почуял, как стекает по нему теплая водица, улыбнулся ласково. Снохачество, прелюбодеяние – все одно.
Род Георгия Зайца продолжался.
Чужой сын сгинул, упокой Господь душу его, а родной сынок гулил на его руках, радость посреди срама.
2. Покров
На пальце набухла большая красная капля, Нютка вскрикнула и выронила иголку. Та, окаянная, не пожелала повиснуть на золотой нити, упала на пол, затерявшись среди светлых половиц.
– Да чтоб тебя! – вырвалось срамное. – Богоматерь, прости меня, грешную, – громко сказала пред иконами.
Облизала палец, кровь чуть сластила. Матушка бы начала свои знахарские причитания: «В рот палец не клади. Подорожник в подполе прикопан, отыщи да приложи…» Докука! Кровь, кажется, утихомирилась: ранки у нее всегда быстро затягивались, даже мать дивилась.
А иголку надобно найти.
Нютка опустилась на колени, не жалея светлого сарафана. Пол, пяльцы с почти законченной пеленой для лика Богоматери, стол, лавка, налавочник… Обшарила все. Иголка пропала!
– Да что ж я такая невезучая, – причитала Нютка, в который раз проверяла половицы и уже готова была реветь.
– Ты что делаешь-то?
Нютка вздрогнула, мелькнуло сразу: «То-то мне попадет», но, увидев Лукашу, немного успокоилась. Последние месяцы в доме установился странный порядок: мать занималась всеми делами, отдавала поручения Еремеевне, слугам. Даже казаки, баламуты да сквернословы, ее слушали и, кажется, побаивались.
Лукаша сидела в своих покоях, заботилась о муже и сыне, избегала общих застолий, бесед. Нютка ее жалела: помнила, как гордилась старшая подруга своим положением, как радовалась солекамским хоромам. Все сторонились ее, словно угадывали в жене Пантелеймона Голубы что-то плохое, а Нютка, напротив, сыпала добрыми словами, простив старшей подруге былые обиды. И Лукаша отдавала Нютке свои бусы, румяна, порой приходила с сыном, заводила беседы – так возродилась их дружба.
– Иголка пропала, может, нечистый утащил?
В четыре руки они с Лукашей обшарили все щели, нашли потерю меж полом и стеной. На радостях Нютка сплясала, а старшая подруга смеялась, глядя на ее выверты.
– Не успею я пелену к Покрову вышить! Я обет дала, Бог накажет меня. Лукерья, что ж теперь будет?
Нютка старалась. Она знала, что там, наверху, видели, как она, не жалея пальцев, трудилась над шелком: как выбирала узор, как делала малые золотые стежки и большие серебряные, как выкладывала дорогим бисером надпись: «Во славу Богородице».
Только недостаточно мастерства в ее руках, иголка не столь проворна, как у матери или Еремеевны. Столько интересного в доме да во дворе: то с котенком поиграть, то Малой зовет к речке, то за грибами идти с Маней и Дуней на весь день… Откладывает Нюта шитье драгоценное и бежит по первому зову…
– Иголка вторая есть? – Лукерья подвинула к себе пяльцы, сразу поняла, какой узор не завершен Нюткой, и руки ее уже принялись за работу. А давшая обет еще пыталась вдеть нитку в маленькое ушко.
* * *
– Мамушка, пелена готова. – Нюта сияла словно золотая монета, Аксинья порадовалась за дочь.
Девчушка не поленилась снять шелк с пяльцев, и сейчас, сложенный в несколько раз, он переливался на Нюткиных вытянутых руках. Золото и серебро, узоры незатейливы – мала искусница.
– Диво как хороша! – Аксинья с благоговением погладила шелк, что скоро украсит одну из икон Свято-Троицкого собора.
– Все пальцы исколола, – потупила глаза Нютка. Впрочем, чистая правда.
– Успела! Рукодельницей, хозяюшкой растешь. Даже помощи моей не просила.
– Обет есть обет, – склонила голову Нютка, да пытаясь не слышать тонкий голосок, вопивший где-то под ключицей: «Обманщица!»
– Поедем к вечерне, батюшку порадуем. – Аксинье вспомнилось кислое выражение лица нового игумена. Дочка грешницы да знахарки, незаконное дитя пелену на лик Богородицы дарит! Отказаться не посмеет, кишка тонка, со Строгановыми не ссорятся. Да только сердцем не возрадуется.
Третьяк заложил вечером несколько саней: богатые розвальни, расписанные диковинными зверями, отороченные куницей и соболем, для Аксиньи, Лукерьи и Нютки; закрытые сани для Еремеевны и прочих служанок, открытые – для Потехи, Малого и казачков.
Полозья поскрипывали по свежему снегу, несколько собак с лаем неслись за вереницей саней, но и в том можно было углядеть благое: развелось живности на солекамских улицах против голодных смутных лет.
Аксинья и Лукерья всю дорогу молчали, обе исподтишка разглядывали друг друга. Старшая скромничала, наряд выбрала темный, синего, почти черного персидского полотна, епанчу без меха, убрус цвета ночного неба. Лик прикрыла тонкой кисеей, чтобы спрятаться от нескромных взглядов. Да только Аксинья не казалась оттого старше иль дурнее. Лицо ее округлилось, облик стал мягче, нежнее, глаза глядели без прежней настороженности. Всякий, разглядевший ее, сказал бы,