Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Крушевскому не понравилось, как с ним говорили в консульстве: «вашим делом занимаются – вас известят, когда что-нибудь узнают – сколько можно ходить!» Никто ничего не делает, всем наплевать, кругом беспорядок. Он немного вышел из себя, сказал, что давно ищет отца, начиная с 1939 года! – Они взволновались, повскакивали со своих стульев. – Не кричите! – Успокойтесь, пожалуйста! – И воды предложили. Он отказался. Его попросили снова все написать. Он взбесился и хлопнул дверью. Все кончено! Туда он не вернется! На бульваре Мальзерб было много людей, они хаотично перебегали улицу, ребенок плакал, – гвалт, кутерьма. Снова все напиши, все сначала, опять напиши им и жди! На Батиньоль – тоже много, очень много людей, таких веселых, занятых, увлеченных своей жизнью… От солнца и шума разболелась голова. Нечего на них надеяться. Надо искать самому. Никто не поможет, никто. Не зная, куда себя деть, он вошел в кафе, сел, встал, буркнул: un café noir, сел, снова встал, пересел, опять вскочил и сел так, чтобы солнце в глаза не светило, официанты на него смотрели, переглядывались, надо взять себя в руки, все плывет, все вертится, взять себя в руки, вспомнить дом, вспомнить Брюссель, он надвинул шляпу на глаза, он зажмурился…
Хорошо жилось им втроем в Брюсселе! Было тихо по вечерам. Слышна была конка, поезд, удары шаров доносились из пивной, где играли в бильярд. Все казалось особенным, объемным, увесистым, сочным. Как же так! Как же так! Как же так получилось, что все до такой степени обветшало и выцвело! Куда делись минуты? Тяжелые, светлые, тягучие минуты… Куда сгинули те силачи, что поднимали гири, швыряли ядра? И воздуха не хватает! дышишь, дышишь и – задыхаешься! Почему?! Все было особенным. Значительным. Мощным. Цельным. Как из мрамора и гранита! И вдруг потеряло основательность, превратилось в бессмысленную труху…
Дни похожи на станции в парижском метро – летят быстро, не успеваешь считать; листики календаря, с глупыми анекдотами и пошлыми карикатурами… Дождь перестал волновать душу; плоско капает, шуршит раздражающе. А прежде – как любил он длинные дождливые воскресенья! Зыбкие вкрадчивые сумерки… Занавеска нашептывала ему повесть. Разговор на кухне – поэма! Они жили в больших апартаментах вместе с другой русской семьей; квартира Саше казалась просторной, он бегал по коридору, заглядывая в комнаты, и все ему радовались, что-нибудь веселое говорили. Он подрос, квартира стала меньше. Жильцы сменялись, сменялись. Мама умерла. Они с отцом осиротели. Комнаты стояли пустыми. Соседи разъехались. На похороны никто не пришел. Всем наплевать! Чужие люди, чужие жизни. Он вспомнил, как отец, обняв его за плечи, говорил: «Не отдавай своей души за красивые вещи и деньги! Жалей бедных, Сашенька, заступайся за слабых!» Из Германии он писал длинные письма, Саша читал их и плакал.
Звякнул колокольчик. Вся в солнечных зайчиках, в кафе влетела дама и бросилась обнимать Крушевского, слезы радости на глазах, голос дрожит:
– Как же я рад, как я рад тебя видеть, Сашка!.. – Прорываясь сквозь пелену воспоминаний, дама потихоньку превращалась в Сергея, русского с Украины. Сергей был одет в женское платье, рваное и грязное, волосы отросли длинные, бороду он брил (исцарапал подбородок и шею), шляпка на нем тоже была женская, с вуалеткой, и старая, драная розочка. Едкий запах бродяжьей жизни. Что за маскарад! Крушевский сконфузился. Отпрянул. – Так надо, так надо, – сказал Сергей озираясь, сел и взял Александра за руку, – таковы, мон фрер, обстоятельства… вот бы сразу все рассказать… в чужой стране… кругом большевики и полиция… – Перешел на подмигивающий шепоток. – А я за тобой шел… Иду и думаю: ты или не ты? Не верил своей удаче! Присматривался… Как только ты сел, шляпу снял, сразу понял: ты!
Сергей спрятал улыбку в платок, огляделся и шептал дальше: за то время, что они не виделись, у него было много приключений… если б можно было все сразу рассказать… он уже долгое время ночевал на задворках Парижа… то под мостами, то в метро… он питался объедками, просил подаяния, вуаля, мон фрер…
Александр купил ему тарелку лукового супа с большим куском хлеба. Покончив с едой, Сергей принялся клясть судьбу…
С ним все было не так с самого начала. В Борегар их отконвоировали из Рёйи в составе восемнадцати «перебежчиков», они в шведском посольстве устроили скандал, требовали отправки в Швецию, но шведы передали их в руки большевиков.
– Пойми, я не верил, что шведы нас возьмут, сам бы я никогда не пошел на такую глупость, но в казармах Рёйи был Ганочка, мне ничего другого не оставалось. Мне тогда тебе не удалось все это рассказать, потому что за нами следили. Помнишь Татаринова? – Александр не помнил. – Ну, все равно… хлопнули Татарина… мокрого места не осталось… Сейчас, по порядку. Татарин с Костровым заодно был. Здоровый такой, черный, кучерявый… Сначала свои пытались придушить… Я думал, что правила его уркаганские не понравились остальным. Ан-нет, другая причина, более весомая: служил в СС. Точно как Ганочка. Где-то в лагере зверствовал, его признал кто-то из бывших заключенных. Там много таких было, полторы тыщи людей, уйма! Татарин, говорят, свирепым был, а тут хвост поджал, бросился к охране, просил защиты, его взяли в бункер под ружье, в бараках пошел ропот, все хотели суда, начальник, Костров то бишь, связался с Москвой, ну и расстреляли Татарина, даже возвращать не стали, прямо в бункере к стенке поставили, вынесли тело, всем показали, даже дети смотрели, и потом в лесу закопали. Вот так и с Ганочкой бы… Я его когда в Рёйи увидел, сразу понял: конец, последняя станция. Ганочка-то у нас в Шербурге надсмотрщиком был, немцы его старшиной сделали. Ох, и гад был! Ох, зверюга! Нацисты рядом с ним дети малые. А тут, в Рёйи, у коммунистов он – комендант лагеря! Видал? Ну, думаю, пропал. Он глянул так на меня… Я сразу догадался: узнал, подлец, узнал, но виду не подал. Я по ночам не спал, знал, что он придет или подошлет своих, и при первой возможности бежал. Глупость сделали, не стоило надеяться на шведов, – все из-за профессора… был у нас один умник, не знаю, помнишь ли, такой лохматый дядька с бородой, книги возил, уверял нас: Швеция привечает пленных и беглых… Мы, дурни, понадеялись. Человек ученый. Но наука – это одно, а жизнь, брат, совсем-совсем другое. Шведы – ха, как бы не так! Держи карман шире! Они от нас быстренько избавились. Под ружье – и в Борегар! Се ля ви, мон ами. Куда деваться? Куда бежать? Первые дни все было вроде ничего, ну, ты помнишь… а потом, когда Костров с этой бабой, Ивановой, сбежали… Помнишь ее? Грудастая, кудрявая, кардан вон такой… Грубая баба…
Крушевский задумался, припомнилась одна маленькая, толстая, с револьвером в кобуре ходила, затянув талию, иногда носила френч с погонами, исключительно уродливая, голос был хриплый, на всех ругалась, через слово мать поминала, но была ли она той самой Ивановой, он не знал, пожал плечами.
– Да и черт с ней, – махнул рукой Серега, ухмыльнулся, окинул взглядом через плечо зал кафетерия и продолжал: – Бежали и бежали, скатертью дорога! Но, как ты понимаешь, не с пустыми руками. Наворовали они добра дай бог! Семерым не унести! А говорили-то: все идет в СССР голодающим – детям, старикам, инвалидам войны… Во! Точно: ИНВАЛИДАМ ВОЙНЫ и СИРОТАМ. Плакаты красивые вешали. Я сам один такой рисовал, аршинными буквами писал: СДАВАЙТЕ ДЕНЬГИ И ЦЕННЫЕ ВЕЩИ НА ВОССТАНОВЛЕНИЕ МОСКВЫ И ЛЕНИНГРАДА!!! Хохол этот косноязычный изо дня в день воду в ступе молол. – Сергей передразнил: – «Пока не закончилась война, каждый должен отдавать всё на строительство военной техники!» – Александр улыбнулся, вспомнил пожилого казака: лысая голова и щеткой усы, живот был большой, ноги короткие, крепкие и кривые. – Взывал к нашему социалистическому сознанию. Ну, ты, наверное, застал – Ковалюк такой, хромой черт с ильичевским прищуром…