Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Александр кивнул два раза.
– Ага, помнишь, значит. Старый бес! Все время люльку курил. Ни щепотки табаку никому не дал! Костров с Ивановой все американские и французские пайки куда-то прятали, продавали с Ганочкой, как потом слухи дошли, на черном рынке – Рёйи там близко. Удобно. Ночью ему в казармы отвезли, утром уже на рынке. Шито-крыто. Никто ни сном ни духом. Когда в полпредстве решили их заменить, они барахлом машину набили и скрылись, сказали, что поехали в другой лагерь, и след простыл. В общем, после них в Борегаре началось такое… бордель, одним словом. Я под шумок ушел вместе с группой беженцев из Италии. Они себя смешно называли: профуки[75]. Ты подумай! Профуки! С опытом, набегались в Италии от красных патриотиков! ИРО сдала их большевикам, они бежали, ютились у католического священника, тот тянул их, тянул, но куда там, кормить ораву такую, чуть ли не сто человек! Рядами спали, кто на чердаке, кто в амбаре, стало небезопасно, советские патрулировали, забирались в каждую щель, как и здесь, та же картина, священник их направил в глубь страны, по пути они попались красным итальянским партизанам, те привели их в похожий на Борегар лагерь, только итальянский. Саш, вся Италия кишмя кишит комиссарами, там гораздо хуже, чем здесь! Мест не хватало, часть профук отправили во Францию, для дальнейшей транспортировки в Германию, оттуда в СССР, а там знаешь… Но они духа не теряли, твердили: во Франции нужно и можно добиваться права не возвращаться в СССР, есть, мол, у человека такое право. Пока в Борегаре стояли хмельные дни, без начальства народ все пропивал, слушали радио Власова, бунт назревал, солдатня тоже пила, к нам, как к перебежчикам-дезертирам, приставили охрану, мы с ними выпили, они разговорились. Выяснилось: пригнали их с Кавказа, они вывозили ингушей и чеченцев, мне один сам разболтал, что чечены на фронт идти не хотели, оружие забрали, в горы ушли, птицу-скот оставили без присмотра, коровы ревут, прислали пионеров за скотиной присматривать, а чеченцы с гор спустились, всю пионерию вырезали, ну, тогда их прислали, они всех чеченов, каких поймали, загрузили в вагоны и в Сибирь, и вас, говорит, так же – в вагоны и куда направят, там видно будет… Я все понял: если такую охрану к тебе приставили, значит, капут. С профуками той же ночью ушел. Никто не заметил. Утром на нас устроили облаву. Идем себе пешком вдоль дороги, радуемся, вдруг грузовики с солдатами, мы врассыпную, я в лесок и затаился. Не знаю, что с ними сталось… Жил сам по себе на улице, спал под мостами, в одном сарае две ночи ночевал, пока меня оттуда старуха не поперла. В конце концов, с воспалением легких меня подобрали на улице, я сказал: «я – профуки», меня отвезли в Жюллувиль, в отель «Нормандия», там, как поправился, со мной быстро разобрались: по-русски, значит, в Советский Союз! Отвезли в Кан, в маленький «борегар», на работы, в Кане все разбомбили, полная разруха, живого места нет, одни обломки… одни обломки! Мы их и разгребали, с утра до поздней ночи. И что? Нас кормили два раза в сутки. Тяжело было, как у немцев в лагере! Жили в церкви – одна-таки уцелела, на весь город! Я оттуда бежал, охрана спала, я ушел в порт, Порт дё Плезанс, называется, там укрывался в руинах вместе с другими бездомными и негритянскими проститутками. Черт! Чего я только не насмотрелся, Саш, ох!.. девочки тринадцати лет… эх-ма!.. ну, да что там говорить, если еды совсем-совсем никакой, руины кругом… ой, мон фрер, жестокая штука жизнь… Куда Господь Бог смотрит? На нас, когда мы вшестером из котелка одной ложкой черпали по очереди, Господь Бог точно не смотрел. Неделю думал, что делать, как мне выбираться из этих завалов, иногда мысль находила: здесь остаться, прикинуться немым-горемычным, бродить и милостыню выпрашивать, овладевала мной и такая мысль, но я ее отогнал. Слабость это, так нельзя! Взял себя в руки. Встал как-то. Надо идти. Не уйду – погибну. Переоделся в женщину и на поезде в Париж уехал, никто не тронул, повезло, кондукторам было не до меня, там красноармейцы с оружием ехали, к пассажирам цеплялись, они с ними ругались всю дорогу, до нас так очередь и не дошла. И вот я на улицах Парижа. Что дальше? Куда идти? Кругом полиция, патруль, советские солдаты… Есть нечего, денег нет, языка не знаю… Если бы не старый Грек, я бы умер…
Сергей встретил его в метро, старик заговорил с ним на ломаном русском, Сергей прилип к нему и два месяца носил его пожитки, толкал тележку, варил ему чай; старик называл его «дочкой»; он сказал, что с ним Сергей не пропадет: «Не отставай от системы, дочка, глядишь и выживешь». Его система выживания была простой: «Надо все время двигаться. Удача не ждет. Смотри на воробьев – они все время двигаются. Ты, дочка, тоже шевелись. Иначе все крошки склюют за тебя! Не зевай! Поняла?»
– Я спросил его, сколько лет он так живет? Он сказал, что не помнит, он даже имени своего не вспомнил: Грек, говорит, все его зовут Грек, но грек ли он на самом деле, он не знает. Я спросил его, знает ли он греческий? Он сказал, что знает, но не уверен, что это его родной язык. Наверное, он – цыган. Не это важно, говорит. Прежде всего он человек своей системы. Система для него все. Она важнее, чем имя или национальность. Он в нее верит, как в Бога. Его система – его религия. Названия улиц он проговаривает как молитву. Почти не спит. В часах не нуждается. Идет и под нос бубнит названия улиц и станций… Маршрут есть – ему надо следовать! Грек знает всех бродяг, собак, торговцев, всех-всех-всех, и к каждому подход имеет. Вздремнул на скамейке и в путь. Я таскал за ним его барахло, от одного блошиного рынка до другого. Удивительная жизнь. Движение. В какие норы, лачуги, гнезда мы с ним заползали, под какими жестяными крышами нам приходилось ночевать, и сколько людей так живет! Как личинки, лежат вповалку на матрасах, картонках, деревяшках… Грек их жалеет: они выпали из своей системы… И верно, они там в такой спячке, что не заметили, как война кончилась. Я с одним поляком поговорил, сообщил ему, он равнодушно воспринял. Все равно, говорит, и дальше спать. Мимо таких война прокатилась, как поезд. Для Грека война тоже особого значения не имела. Куда меньше, чем поезд. Последние тридцать лет он кое-как живет от тарелки супа до стылой картофелины, остальное время – чай с маргарином. Удивительное варево, этот чай! И не поверишь, что такое можно пить! Гадость страшная, но охоту есть отбивает совершенно. Тоже изобретение Грека. Тебя бы с ним познакомить, но он не стал задерживаться. Я с ним только что расстался. Как увидел тебя, у меня сердце екнуло! Обнял старика, поблагодарил за все, он побрел дальше, ему некогда, система не ждет, он должен успеть на Муфтар, потом на Пигаль, пробормотал что-то и покатился. Ну, что скажешь, брат?
Александр взял Сергея с собой на rue de la Pompe. Альфред выслушал его в передней, выдал немного одежды, написал адрес: 116, rue de Réaumur.
– Вот, идите к мадам Зерновой, – сказал он устало. – К ней можно обращаться. Я, к сожалению, не могу вас принять. Я после смены. У меня, сами знаете, дети, поляки и еще кое-кто… один больной жилец, инкогнито. – Альфред замялся (Крушевский подумал: «Не хочет в дом бродягу пускать. Запах, грязь, вши, конечно, тоже»). – Кроме того, Александр, я жду прибытия вашего друга из Сент-Уана. Он у меня поживет.