litbaza книги онлайнИсторическая прозаСкрещение судеб - Мария Белкина

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 52 53 54 55 56 57 58 59 60 ... 187
Перейти на страницу:

Вы, в открытке, дорогая Анна Антоновна, спрашиваете: – М.б. большое счастье?

И, задумчиво, отвечу: – Да. Мне поверилось, что я кому-то – как хлеб – нужна. А оказалось – не хлеб нужен, а пепельница с окурками: не я – а Адамович и Сотр.

– Горько. – Глупо. – Жалко».

И издавая стихи, которые она писала в то лето, и назвав их «Стихи сироте», она не без издевки над собой поставила эпиграфом:

Шел по улице малютка.
Посинел и весь дрожал.
Шла дорогой той старушка,
Пожалела сироту…

«Всю жизнь напролет пролюбила не тех… Из равных себе по силе я встретила только Рильке и Пастернака. Одного – письменно, за полгода до его смерти, другого – незримо. О, не только по силе поэтической. По силе всей + силе поэтической (словесной, творческой)…

Я – die Liebende, nicht – die Gelibte!»[63]

И с предельной откровенностью и даже жестокостью к себе, на которую, может быть, не рискнула бы ни одна женщина в мире, она признается мужчине, которого любит, – Борису Леонидовичу: «Я им не нравлюсь, у них нюх. Я не нравлюсь полу. Пусть в твоих глазах я теряю, мно́ю завораживались, в меня почти не влюблялись. Ни одного выстрела в лоб – оцени.

Стреляться из-за Психеи! Да ведь ее никогда не было (особая форма бессмертия). Стреляются из-за хозяйки дома, не из-за гостьи…»

Психея и Ева, и вечный спор – душа и тело. Она – Психея, и отсюда ее неистребимые ненависть и презрение к Еве, которую все любят и «от которой во мне нет ничего. А от Психеи – все…. Я с ней – очевидно, хозяйкой дома – незнакома…» Но это же опять одно из многих противоречий Марины Ивановны. В ней уживаются и Ева и Психея, сосуществуют, споря и ненавидя друг друга. Психея побеждает, да, но Ева живет своей обыденной и повседневной жизнью. Тоскует по любви Психея – или Ева тоже? И разговор все время о Психее, быть может, из-за гордости – ибо Еву в ней не замечают…

«…Все такие разумные люди вокруг, почтительные, я для них поэт, т. е. некоторая несомненность, с к-ой считаются. Никому в голову не приходит – любить!

Всю жизнь “меня” любили: переписывали, цитировали, берегли мои записи (автографы), а меня – так мало любили, так – вяло.

Моя надоба от человека – любовь. Моя любовь и, если уже будет такое чудо, его любовь, но это – как чудо, в чудном, чудесном порядке чуда…»

Но чудо это свершается столь редко! И дружбы быстро разрушаются, любови быстро гаснут. И снова она в отчаянии восклицает: «Может быть, я долгой любви не заслуживаю, есть что-то – нужно думать – во мне – что все мои отношения рвет. Ничто не уцелевает. Или – век не тот: не дружб».

«…Придя в мир, сразу избрала себе любить другого…» Но любит ли она этого другого, умеет ли любить? Или она просто любит любить. Ведь, уносясь в полете, она даже забывает иной раз оглянуться – поспевает ли он за ней, или отстал, или и вовсе не собирался поспевать! В томах ее писем (когда будут все изданы, это действительно будут тома!), которые она писала тем, кем увлекалась, главное действующее лицо – любовь, ее любовь, она сама! А они – их и нет. Все эти письма – единый трактат о любви, разбитый лишь на главы, и в подзаголовке их имена, но если имена убрать и пронумеровать главы, то мало что изменится, ибо это исследование своей любви, любви к мужчине, любви к женщине, любви-дружбы, любви-страсти. И главное – желание потратить свою душу и невозможность этого…

Когда-то она писала Борису Леонидовичу про его талант: «Вы не потратитесь. (Ваша тайная страсть: потратиться до нитки!)… Вы не израсходуетесь, но Вы задохнетесь… Вам надо отвод: ежедневный, чуть ли не ежечасный. И очень простой: тетрадь».

Может, все эти письма – ее отвод, иначе она могла бы задохнуться…

К слову сказать, и в письмах Марина Ивановна опережает свое время: она пишет их с той предельной откровенностью, с которой не было принято писать в те годы, а она отлично знала страшность и неотвратимость слова и понимала, что, обращаясь к одному, она говорит со всеми…

А на вопрос: умела ли она любить? любила ли другого – она опять же сама дает ответ: «…боюсь, что беда (судьба) во мне, я ничего по-настоящему, до конца, не люблю, не умею любить, кроме своей души, т. е. тоски, расплесканной и расхлестанной по всему миру и за его пределами. Мне во всем, в каждом человеке и чувстве, – тесно, как во всякой комнате, будь то нора или дворец. Я не могу жить, т. е. длить, не умею жить во днях, каждый день, – всегда живу вне себя. Эта болезнь неизлечима и зовется: душа».

Этой болезнью Марина Ивановна больна и здесь, в Голицыне, зимой 1939/1940 года. И если я привела так много цитат из писем Марины Ивановны, то сделала это потому, что вряд ли кто лучше ее самой сумеет рассказать о ней. А этот беглый заход в прошлое, мне кажется, дает хотя бы некоторое представление об источнике ее ранящей лирики и о тех душевных муках, которые сопутствовали ей всю жизнь. И о неизменном ее стремлении все время ускользать из жизни… И нам понятней теперь будет, сколь органичны и неизбежны были ее увлечения здесь, в России, по возвращении, в Голицыне, в Москве и как после всех потрясений, отчаяния было ей необходимо почувствовать, что она жива – живет, и снова быть в полете! И снова ускользнуть, хотя бы на мгновенье…

И в этом ей содействует, быть может, сам того не понимая, не замечая поначалу, Евгений Борисович Тагер. Он приезжает в декабре в Голицыно. Он знает, что там находится Марина Ивановна, он любит ее стихи, он наслышан о ней от Пастернака, он рад встрече с ней. Он первый подходит к ней в голицынской столовой и говорит ей взволнованные слова. Он молод, интеллигентен, хорошо воспитан, начитан, знает поэзию, поэтов, он литературовед. Он ищет встреч с Мариной Ивановной, ждет ее прихода, он к ней внимателен, предупредителен. Они гуляют вместе в голицынском лесу, прокладывая тропки в сугробах снега. Метет январская поземка и заметает их следы, когда он провожает ее по Коммунистическому проспекту в безымянный переулок, где за куриным двориком она живет. Они перекидываются шутливыми записочками за столом, они встречают Новый год в голицынской столовой, обмениваются сувенирами, он пишет ей шутливые стихи: «Замораживается стих и не оттаивает, когда рядом сидит Цветаева…»

Марина Ивановна желаемое принимает за сущее, фантазия дополняет то, чего не предоставляет ей действительность, и она уже в полете, она уже творит свой мир, где все подчинено ее законам! Тагер живет один – его жена бывает наездами. Марина Ивановна переписывает ему от руки стихи к Гронскому, переписывает всю «Поэму Горы». Однажды она зашла к нему, дверь была полуотворена, он спал в меховой курточке, Марина Ивановна, не разбудив его, ушла. И родились стихи:

Двух – жарче меха! рук – жарче пуха!
Круг – вкруг головы.
Но и под мехом – неги, под пухом
Гаги – дрогнете вы!
Даже богиней тысячерукой
– В гнезд, в звезд черноте –
Как ни кружи вас, как ни баюкай
– Ах! – бодрствуете…
Вас и на ложе неверья гложет
Червь (бедные мы!),
Не народился еще, кто вложит
Перст – в рану Фомы.
7 января 1940

Но полет Марины Ивановны на сей раз был совсем недолог, и, вопреки своей привычке, она все время оглядывается и оговаривается – «…есть один – милый, да, и даже любимый бы – если бы… (сплошное сослагательное!) я была уверена, что это ему нужно, или от этого ему, по крайней мере, – нежно… – пишет она Веприцкой. – Я всю жизнь любила таких, как Т. и всю жизнь была ими обижена – не привыкать-стать…» А обижена она тем, что Тагер сказал ей: «Чем меньше Вы будете уделять мне внимания – тем будет лучше!»

1 ... 52 53 54 55 56 57 58 59 60 ... 187
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?