Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прощаясь с Тагером, Марина Ивановна договаривается о свидании в Москве, она дает ему телефон Елизаветы Яковлевны, по этому телефону они должны будут условиться о дне встречи, и они уславливаются, и в записочке она пишет: они посидят где-нибудь в кафе, поговорят, ей очень хочется рассказать о себе. «Обязательно приходите. Очень прошу смочь»[64].
Но он не смог. Или не захотел смочь. У каждого своя жизнь, свои обстоятельства, дела. А Марине Ивановне так необходима была хотя бы иллюзия отношений… И вечер, когда Марина Ивановна вырвалась из Голицына, она провела не с Тагером, как этого хотела, а с Борисом Леонидовичем, который – «бросив последние строки Гамлета, пришел по первому зову – и мы ходили с ним под снегом и по снегу – до часу ночи – и все отлегло – как когда-нибудь отляжет – сама жизнь…»[65].
«…Мне было больно, мне уже не больно…»
«…Господи! – от кого и от чего в жизни мне не было больно, было не больно?..»
И тут же Марина Ивановна обращает в Голицыне внимание на Замошкина. И пишет о нем Веприцкой: «Есть один, которого я сердечно люблю – Замошкин, немолодой уже, с чудным мальчишеским и изможденным лицом. Он – родной. Но он очень занят, и я уже обожглась на Т…»
Аля из Туруханской ссылки написала однажды Борису Леонидовичу о матери: «Часть ее друзей и большинство романов являлись, по сути дела, повторением романа Христа со смоковницей (таким чудесным у тебя). Кончалось это всегда одинаково: “О как ты обидна и недаровита!” – восклицала мама по адресу очередной смоковницы и шла дальше, до следующей смоковницы…»
Не знаю, в те ли дни или чуть раньше, но январем помечено неоконченное стихотворение о любви к «бродяге». Там за куриным двориком, за перегородкой в чужом доме, Марина Ивановна вспоминает и как бы прощается со «спутниками души своей». (Есть что-то в этом от ее Казановы в «Фениксе».) И хотя я знаю, что теперь во всех книгах будут цитировать эти ее стихи[66], но позволю и себе сделать то же. Вот отрывок:
Тогда, в январе, в Голицыне впервые возникает разговор об издании сборника стихов Марины Ивановны. Какой-то человек из Гослитиздата, этим делом ведающий, предлагает ей издать книгу. И остановка только за стихами. Но у нее нет своих книг, тетрадей, все задержано на таможне. Она достала у Бориса Леонидовича «После России», но эту книгу увез Тагер в Москву и не торопится вернуть.
И еще: необходимо «Ремесло». Марина Ивановна хочет составить эту новую книгу для Гослита из выпущенных ею в эмиграции – «Ремесло» (Берлин, 1922) и «После России» (Париж, 1928). Из двух она хочет сделать одну.
Но, начиная составлять книгу, она уже сомневается в том, что книга будет.
1 февраля она посылает записочку в Москву старшей сестре Сергея Яковлевича Вере Яковлевне Эфрон, которая в это время работает в Ленинской библиотеке, с просьбой добыть ей сборник стихов «Ремесло»:
Милая Вера! Очень большая просьба. Мне предлагают издать книгу избранных стихов. Предложение вполне серьезное, человек с весом. Но – дело срочное, п.ч. срок договоров на 1940 г. – ограниченный. Хочу составить одну книгу из двух – Ремесла и После России. Последняя у меня на-днях будет, но Ремесла нет ни у кого. – Ремесло, Берлин, Из-во Геликон, 1922.
Эта книга есть в Ленинской библиотеке, ее нужно было бы получить на руки, чтобы я могла переписать, т. е. ту часть ее, к-ая мне понадобится. А м.б. у кого-нибудь из Ваших знакомых – есть?
Главное – что меня очень торопят.
Целую Вас, привет Коту.
М.Ц.
Ремесло в Ленинской библиотеке – есть, наверное, мне все говорят.
– Нынче (1-ое февраля) Муру 15 лет.
Но Вера Яковлевна вряд ли могла получить «Ремесло» из Ленинки: книги для перепечатки там не выдают. А «После России» все еще у Тагера, и Марина Ивановна из-за гордости к нему не обращается, она обижена, звонить ему не хочет. Положение спасает Ной Григорьевич Лурье, который в это время живет в Голицыне, он соединяет Марину Ивановну по телефону с Тагером, и в разговоре выясняется, что у того есть и «Ремесло». Кто-то дал ему на время почитать. И теперь Марина Ивановна надеется получить от него обе книги, быть может, тот, кто одолжил ему «Ремесло», позволит ей перепечатать ее стихи…
Но, видно, в скором времени Марине Ивановне становится известно, что книгу ее включить в план издания 1940 года уже поздно, ибо планы издательств составляются и утверждаются заблаговременно. А что касается 1941 года, то она может сдать книгу и осенью. Да сейчас и времени вовсе нет. Марина Ивановна живет «поденными переводами», ей надо зарабатывать деньги, ей надо каждый день гнать строки переводов…
А на дворе уже февраль с его пронзающим душу синим часом, когда снег синь, и воздух синь, и голые, черные ветки деревьев кажутся навечно мертвыми, прочерченными чьей-то холодной, равнодушной рукой в синеве. И нет никакой мягкости красок, и зыбкости света, и расплывчатости теней, и никаких полукрасок, полутонов – все кажется раз и навсегда графически четко обозначено в этом холодном синем мире! Есть беспредельность вечности и предельность твоя… И даже в здоровую душу заползает тоска, и ты начинаешь беспричинно томиться печалью. И как, должно быть, особенно тяжко было Марине Ивановне в этот голицынский синий час, когда и без того «подо всем: работой, хождением в Дом отдыха, поездками в город, беседами с людьми, жизнью дня и снами ночи – тоска…».
Потом приходит март и первая весенняя капель. И стекленеет снег, и оседают грязные сугробы. И вот уже вдоль Коммунистического проспекта бегут ручьи, и к вечеру их затягивает льдом, который трещит под ногами Марины Ивановны, когда она торопится на станцию к ночному поезду… А жизнь течет по заведенному порядку: хождение в Дом писателей, поездки в город, стояние в очередях у тюрем, ожидания решений Литфонда, ожидания денег, болезни Мура – он все время простужается: ангины, воспаление легких, и каждый раз испуг, хлопоты с врачами, добывание лекарств, ссоры с Муром, который не подчиняется режиму. И переводы, переводы каждый день…