Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этого не могло быть, но было именно так. «Ivory» – «слоновая кость» по-английски, «ivoire» – по-французски. Всего-то. Я не знаю французского, а созвучия оказалось мало для того, чтобы догадаться. Кот-д’Ивуар – Берег Слоновой Кости. Именно так называлась страна в те времена, когда мы учили географию. Гражданская война в Африке: белых вырежут всех, до последнего человека. Может быть, Генка давно мертв, а я ничего не могу: ни узнать, ни сделать.
– Мам, ты что?
Они стояли в дверях: заспанная Дашка и Катька с неизменной Анфисой под мышкой.
– Я ничего. Вызов был сложный. Пока не трогайте меня, сейчас узнаю, что надо, и приду.
Дверь закрылась, и я продолжила лихорадочно искать информацию.
Война шла не первый день и, похоже, не слишком занимала остальной мир. Да и меня интересовала судьба одного-единственного человека. И никто на свете не мог ничего о нем сообщить. Связи с консульством не было давно – теперь понятно почему. Телефоны не отвечали. Где-то там погибал, каждую секунду мог погибнуть человек, которого я люблю, и все остальное казалось ничего не значащей мелочью.
Я обнаружила, что сижу на полу, опершись спиной на кровать, ноги затекли, а ноутбук завис и ни на что не реагирует. Пора понять, что можно просидеть так все оставшееся мне время, но это ничего не изменит. Вцепившись в спинку кровати, я поднялась и почему-то заковыляла к окну – наверное, убедиться, что мир еще существует. Ноги подкашивались – то ли из-за того, что я их отсидела, то ли из-за пережитого потрясения… Соберись, истеричка! Это в позапрошлом веке дамы могли быть слабыми, слепнуть или усаживаться в кресло на колесиках, узнав о смерти любимых. Ты-то знаешь, как называются подобные вещи. Да и служанки в белом чепчике, чтобы катать кресло, нет и не будет. Соберись… Пока не придут неопровержимые сведения, Генка для меня жив. Даже если они и придут, он все равно будет для меня жив, пока жива я сама.
Мир за окном оставался цел и невредим, хотя мой собственный мир был готов рухнуть – так же, как вторая мачта кораблика. Она лежала на подоконнике кучкой мелких ракушек, и я ни с того ни с сего взялась пересыпать их с ладони на ладонь. Ракушки тихо стучали:
Откуда взялось это хайку? Из моей памяти или из бездонной памяти оборотня? Но земля и правда ускользала из-под ног. Сейчас я даже не могла порадоваться тому, что отыграла еще один шанс у судьбы.
Мачта, конечно, обвалилась вчера, когда я обняла спящую Дашку. Живую и невредимую. А как она сейчас? Что подумали девчонки о матери, которая вломилась домой и отмахнулась от них? И что я им могу сказать? Ничего, конечно. Как там говорила Прохоровна? «Тяни и не жалуйся».
Я отправилась умываться. Холодная вода помогла прийти в себя, но боль внутри не отпускала. И вновь напомнил о себе голод. Надо будет отнести в логово еще мешок собачьего корма, если не хочу сдохнуть с голоду.
– Мам, что с тобой?
Дашка тихо подошла сзади и обняла меня за плечи. И тут я разревелась.
– Ничего, Даш. Устала, заработалась, да еще вызов этот… Никуда больше не поеду. В отпуске я или нет в конце концов? Пошли все вон, – только и смогла выговорить я, хлюпая носом.
– Правильно. Тебе отдохнуть надо. Пока тепло, ходи каждый день на море. Мы с Катькой сами управимся. Она уже кашу может сварить и яичницу сделать.
– Спасибо, Дашкин. Вы у меня молодцы. Да, надо будет походить на море.
– Вот завтра и иди.
– Угу.
Под предлогом усталости я рано убралась спать, но уснуть не смогла. В голове стоял хаос из планов, воспоминаний и попыток осознать случившееся. Я всегда знала, что люблю своего мужа так, как вообще способна любить, что ближе и роднее его у меня нет никого. Сейчас пришло время понять, что, кроме него, у меня вообще никого на свете нет – кроме девчонок, конечно.
Когда я закончила третий курс, отец стал работать по санавиации. Бригада вылетала или выезжала на сложные случаи по области, оперировала нетранспортабельных на месте, иногда захватывала кого-то в областные клиники на обратном пути. Бабушка была недовольна – считала, что отец уже не так молод для такой работы. Он только отмахивался: должен же кто-то это делать. Мать молча ездила и летала вместе с ним. А я – я была влюблена, и моя жизнь сосредоточилась вокруг того, кого я любила, и наших нечастых жарких встреч по чужим квартирам. Я не хотела видеть, что из нас двоих люблю я, а он позволяет себя любить. Узнав, что я одна из трех, которым он это позволяет, я вырвалась из этой любви, оставляя клочья кожи на колючей проволоке, которой отгородилась от всего мира, – и ушла не оглядываясь. Когда я снова обрела возможность видеть окружающее, оказалось, что никто ничего не заметил.
Шла зачетная неделя перед зимней сессией, когда меня вызвали в деканат. Перебегая через двор в административный корпус, оскальзываясь на снегу, я гадала, в чем же дело. Хвостов у меня не было, по одному предмету светил автомат – может, завкафедрой все же внес меня в заветный список?
Декан посмотрел на меня как-то странно – с жалостью, что ли? – и спросил:
– Допуск к сессии есть?
– Еще два зачета осталось, – машинально ответила я.
– Давай зачетку.
Он поставил штамп допуска и расписался.
– На те кафедры потом зайдешь, тебе поставят, а сейчас езжай домой.
– Что случилось?
– Езжай.
Когда я через две ступеньки вбежала на наш шестой этаж и ворвалась в квартиру, вместо бабушки мне навстречу вышла зареванная тетя Кшися. Бабушка с серым лицом сидела в кресле и комкала кухонное полотенце. Увидев меня, она тихо сказала: «Олька, детка…» и беззвучно заплакала.
Их больничный «рафик» вылетел на встречную полосу и на скорости под сто двадцать вмазался в фуру. Шофер уснул за рулем, убаюканный долгой ночной ездой по заснеженной трассе. Жив остался только изувеченный анестезиолог, спавший на заднем сиденье. Сейчас он лежит у себя же в отделении, но прогноз тяжелый. А мне надо ехать на опознание. С похоронами помогут. Машина будет через полчаса. Надо взять обувь и одежду.
Дальше все слилось в какую-то карусель событий и лиц. Закрытые гробы… не запирающиеся двери квартиры… тетя Кшися и еще какие-то бабульки, тоже когдатошние акушерки или медсестры, варят куриную лапшу и кутью на поминки… люди, люди, люди, которые говорят о том, каким был Андрей Францевич и чем они ему обязаны, а я пытаюсь вспомнить, кто же это такой, и не сразу понимаю, что речь идет об отце… многие из них суют мне в руки конверты, а я отдаю их бабушке, и она прячет их в карман фартука…
Когда все разошлись, мы с бабушкой обнаружили, что не можем ни спать, ни говорить – и плакать тоже не можем. Тогда мы сели играть в карты и до рассвета играли в дурака, пока не заснули сидя.
Во сне я торопливо шла по коридору хирургического отделения, на ходу застегивая халат. Я опоздала, группа уже была в операционной, и я почти бежала, шлепая кожаными тапками. Вторая дверь направо, белый кафельный предбанник, каталка в углу… Я осторожно приоткрыла матовую стеклянную дверь, но группы здесь не было. Бригада работала, никто не обратил на меня внимания. Ведущий хирург, осанистый и величавый, в круглых очках, с торчащей из-под маски седой бородой, показал ассистенту на что-то в ране. Тот кивнул и стал зашивать. Сестра промокнула ему лоб зажатым в кохер тампоном и посмотрела на меня. И тут я ее узнала. Это была моя мать, ее темные глаза с привычным выражением сосредоточенного внимания. Почему-то я твердо знала, что там, под маской, она улыбается. Ассистент, не глядя, протянул руку, взял поданный зажим с иглой и продолжал шить. Седобородый одобрительно кивнул, очки блеснули в свете бестеневой лампы. Где же я его видела… Очки и борода, фотография за стеклом отцовского книжного шкафа… Лука Войно-Ясенецкий, ссыльный епископ, хирург божьей милостью.