Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну что ж, давай, коли велено!.. Я тебе, может, и непригож, да затейлив и пылок! А ты какова – поглядим сейчас. Пари держу, что не лучше Аннеты! – При этих словах он рывком задрал ей рубаху и вскочил на нее, будто петух на курицу, – так бойко и внезапно, что Елизавета и охнуть не успела, как он уже начал торопливо удовлетворять свой пыл.
О нет, он не был груб, как не был и нежен. И затейливости не сыскалось в его объятиях! Он оказался просто равнодушным и обходился с нею, как с девкою, с которой ему вдруг восхотелось между двумя ставками за карточным столом блуд свой почесать… Скоро Валерьян уже храпел вовсю, бог его ведает, довольный, нет ли, будто сырой воды упившийся вместо молока, но не заметивший разницы. Елизавета долго еще лежала неподвижно, словно оледенев, неотрывно глядя на тусклую свечу, пока наконец не зашлась тихими, горючими слезами, не облегчившими стесненного сердца, но принесшими спасительную дрему.
* * *
Елизавета вышла к обильному завтраку с распухшими веками, как всегда после ночных слез, и перехватила мрачный взгляд, который майор адресовал ее супругу. Ее не испугал этот взгляд, а, напротив, исполнил робкой радости. Она вовсе не желала зла Валерьяну: давно отвыкла, чтобы кто-нибудь о ней душевно пекся. И хотя она сочла, что не столько ее собственная участь, сколько возможное неповиновение Строилова вышестоящей воле так возмутило их сопровождающего, все равно ощущение покоя, тихого довольства неприметно согревало душу.
Один день пути был похож на другой как две капли воды. Ехали с огромной скоростью, меняя на каждой подставе лошадей на свежих. Дорога была утомительна и однообразна. Елизавета чувствовала это менее своих спутников. Она ведь привыкла в тюрьме к неподвижности и уединению, потому без труда переносила унылое молчание, по большей части господствующее в возке. Нарушалось оно лишь протяжными зевками Анны Яковлевны, отчаянно скучавшей в дороге. Она не читала, не рукодельничала, а либо дремала, либо развлекалась с графом Валерьяном тем, что резалась в подкидного дурака, раскладывала сложнейшие пасьянсы или скучно сплетничала о каких-то знакомых. Миронов всю дорогу читал Геродотову «Историю» по-французски, и первое время Елизавета поглядывала на нее с вожделением: страсть хотелось читать. Потом отвлеклась, забылась и так утонула в своих новых ощущениях, что с трудом выныривала из них, когда возок останавливался.
После одной-единственной ночи Валерьян более не исполнял своих супружеских обязанностей. То ли уставал, то ли охоты не имел, то ли разочаровала жена молодая. Елизавете в том горя мало было. Она словно бы спала наяву. Точь-в-точь как там, в Татьяниной избушке, пропахшей сухими травами, или на пологом песчаном волжском берегу, под медленное таяние закатного солнца и усыпляющий шепот волны. Только здесь солнце все спешило за летящим возком, а колыбельную высвистывал ветер. Да и мысли ее были сперва обрывочны и невнятны, как у выздоравливающего после тяжкой болезни, который полузабыл, чем жил прежде, и с трудом привыкает к скрипу снега под полозьями, искристым змейкам-поползухам, спокойствию заснеженных лесов обочь дороги, к мерцанию свечи в фонаре, звуку беззаботных голосов, теплой постели и сытной еде… Постепенно, не на другой или третий день, а через добрую неделю пути, Елизавета наконец смогла назвать то состояние, которое медленно, но верно завладело всем ее существом. Это было счастье.
Счастье тишины и покоя, непрерывного движения и смены впечатлений, будь то продымленные, захламленные либо чистенькие, уютные постоялые дворы и почтовые станции; будь то мимолетные видения златоглавых церквей, краше всех из которых был промелькнувший, как сон, храм Покрова на белой, промерзшей до самого дна Нерли; будь то суровые шеренги елей в белых зимних одеяниях, утонувших в тяжелых сугробах, осененных мерным кружением снежинок либо тающих в затейливых метельных вихрях; и почти каждый день – любопытный взор солнца, которое заглядывало то в одно, то в другое окошко возка, постепенно превращаясь из слепящего огненного шара в раскаленно-алое, уже уставшее сиять пятнышко, медленно опускавшееся на покой средь синих зубчатых вершин.
Ее неприязненная горечь к императрице порою сменялась даже неким подобием тихой признательности к той, которая все же освободила ее из заточения и воротила к жизни. Но не раз в это молчаливое самосозерцание врывалось легкое дуновение тревоги, когда Елизавета вдруг ловила на себе пристальный взгляд Миронова, оторвавшегося от книги со странным, неожиданным выражением сочувствия в маленьких темных глазах, словно в замкнутости бывшей узницы, этой невольницы людских страстей, он ощущал тихое, потаенное страдание или предчувствовал (бог его знает, как и почему!) пустоту и одиночество жизни вдвоем этой случайной пары, соединенной монаршей волею. Елизавета не хотела вникать в смысл его взоров, вновь погружаясь в свои полусонные грезы… И так продолжалось до самого Нижнего Новгорода, где их уже ожидала небольшая карета, прибывшая из Любавина для встречи барина. Миронову надлежало возвращаться в Санкт-Петербург.
Елизавета почему-то с трудом сдерживала дрожь в голосе, говоря ему прощальные скупые слова. Но, наткнувшись на его невеселую улыбку, растерялась. Растерянность ее пуще возросла, когда Гаврила Александрович вдруг подал ей ту самую книгу, которую читал всю дорогу и которая так привлекла ее внимание.
– Без любви и повиновения человек счастлив не бывает, а особливо к мужу, – сказал он всегдашним своим суховатым тоном, смягченным грустным выражением таких внимательных, понимающих, ставших почти родными глаз. – Помните это, и храни вас Бог. Храни вас Бог…
После этого он отбыл, лишь скупо кивнув на прощание графу и его кузине. Та долго кипятилась потом:
– Я ни от кого в свете ни малейшей наглости не перенесу, тем более от сего надсмотрщика! Ну, слава богу, от него избавились. А вы, – обернулась она к Елизавете с каким-то особенным поджатием губ, – вы помните, что ваш покровитель сказывал. Очи не бывают выше лба: как ни вертись, муж выше жены, а потому всякому приказу его подчинитесь почтительно!
Елизавета чуть улыбнулась, силясь вызвать в душе признательность к кузине мужа за такую бесцеремонную заботу о них… Скоро ей пришлось горькими слезами оплакивать свое заблуждение.
* * *
Ночь, проведенная в Нижнем Новгороде, была для Елизаветы мучительной. Постоялый двор, где расположились путешественники, находился неподалеку от Строгановской церкви. Наверху, на высоком откосе, мерцал под луной всеми своими пятью куполами такой щемяще-знакомый Ильинский храм, где в церковных книгах двухлетней давности осталась запись о сочетании браком князя Алексея Измайлова с девицею Елизаветой Елагиной. После внезапной смерти Неонилы Федоровны они были так потрясены, что даже сообразительный Николка Бутурлин только пригрозил попу молчать: никому в голову не пришло, что память об этом венчании сохранится не только в их раненых душах. Впрочем, теперь это не имело значения ни для Алексея, след которого затерялся где-то в далеких южных морях, ни для самой Елизаветы, повенчанной с другим. Изо всех сил она убеждала себя, что тайный брак с Алексеем был позорной ошибкою, за которую оба заплатили достаточно дорого; и вообще она была не властна в судьбе своей. Все же именно здесь, в Нижнем, при виде такого живого, такого реального напоминания о былом, как Ильинская церковь, Елизавета вдруг ощутила себя презренною изменницей, для коей любая кара справедлива.