Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Настоящий шашлык, барышня, – разъяснял дядя Валя Томе, – замачивается только в молоке. Но где тут молоко найдешь – они все помешались на этом вине. Так что не обессудьте.
Он протянул Томе шампур.
– Невозможно вкусно.
– Понимает в мясе, – с удовольствием заметил дядя Валя, – очень наш человек.
– Он водку без мяса не пьет, – засмеялся Леха.
– Я, барышня, воспитан в старых традициях. Еще господин Булгаков говорил, что к водке нужно оперировать исключительно горячими закусками. А уж он-то понимал толк в жизни.
Забренчали на гитаре, затянули что-то пронзительное, украинское.
– А я, Леш, бросил все, – нагнулся к Лехе Вовк, – уехал сюда и счастлив и несчастлив одновременно.
– Он был оператором на студии, – пояснил дядя Валя, – снял… Сколько ты снял?
– Шесть картин.
– Как же так? – удивился Леха.
– Осточертело, знаешь. Как-то вдруг, в одночасье. Что хотел снимать – не давали, а так… Да тебе это, вероятно, знакомо.
– Тоскливо?
– По-разному. Художник, если он настоящий, всегда, по-моему, неприкаян. Так было, так будет, какие бы перемены ни сотрясали эту страну. И у тебя, и у меня… Вон Валя пять лет ждет постановки. Заказухи снимает про бычью сперму.
– Да, – мрачно согласился дядя Валя, – хочется прожить жизнь красиво, докопаться до самой сути, чтобы потом никто не мог плюнуть тебе вслед… Не получается… Кто в этом разберется?
Он разлил вино, снял шампуры, протянул Лехе, Томе.
– Искупаться бы, – занервничал Леха.
– Обалдел?
– Леш, – позвала Тома.
– Окунуться, туда и обратно. Когда теперь выберемся.
– Черт с тобой, окунись, – согласился дядя Валя, – отогреем.
– И я с тобой, – вдруг сказал Вовк. – Откроем сезон.
Они быстро разделись.
– Ныряем?
– Страшно! – поежился Леха, перебирая голыми пятками по бетонному пирсу.
– Дай руку!
Он взял Лехину руку, оттолкнулся и прыгнул в воду, увлекая его за собой.
– Мама! – завопил Леха.
– Сдохнуть легче! – заорал Вовк.
И отчаянно погребли к берегу.
Потом их растирали, разогревали, отпаивали.
– Вы идиоты! – заключил дядя Валя. – Ну он-то пацан, а ты…
– И я, как видишь, – засмеялся Вовк.
Дядя Валя протянул Лехе стакан с вином, снял горячий шампур.
– Ешьте, ребятки, пейте. Завтра каждый вернется к своей бычьей сперме, а этот день навсегда останется в памяти, потому что в этот день все получилось.
Вновь забренчала гитара – что-то близкое, из репертуара московских кухонь.
– А у меня однокурсница пыталась отравиться, – неожиданно сказал Леха, – стихи писала…
Уже написана строка
И вот герой пылит дорогу.
Все у него не слава Богу,
Но, слава Богу, жив пока.
Он от меня освобожден,
Сам по себе поет и плачет.
Сам по себе и не иначе
Свою судьбу решает он…[5]
Ветер разбрасывал по стеклу дождевые капли.
Они сидели на постели, прислонившись спинами к подоконнику. Была ночь.
– Почему ему не дают постановку, дяде Вале? – спросила Тома.
– Он насквозь больной – пять лет сталинских лагерей. Вез из-за границы лекарство с примесью наркотиков. На таможне лекарство отобрали, завели дело. Потом дело закрыли, а снимать уже не дали…
– Море, маяк, контрабандисты, – медленно произнесла Тома. – А какое одно к другому имеет отношение?
Леха не ответил.
– Помнишь, ты пела песенку про Север?
– Проклятый Север?
– Это песенка моего товарища. Там еще такие слова: «…а где-то Мутный Материк прекрасен в утренней помолвке…» Есть на Печоре такой поселок: Мутный Материк. Далеко на Севере.
– Мутный Материк, – повторила Тома, – я думала, это образно. Ты был там?
– Нет. Но я все себе представляю. Это, наверное, так: туман на реке, острове, тайге, деревне. Покачивается бакен, скрипят уключины, старик-бакенщик, положив на колени худые, пахнущие рыбой руки, дымит самокруткой… Дым тяжелого табака растворяется в тумане. Пахнет прелой травой, хлебом. Мычат в тумане коровы, разматывается колодезная цепь, стучит топор… Сквозь грязное, размытое дождем стекло видны законопаченные мхом бревна, старые фотографии на стенах, выскобленный стеклом стол, лампа… Я уверен – это именно так…
– Мутный Материк, – вновь повторила Тома. – Тебе очень туда хочется?
– Очень. Пора отойти в сторону и позвать себя. «…Пора, пора, уже нам в лица дует воспоминаний слабый ветерок…»[6]Я многое должен сказать. Но для этого необходимы тишина и покой.
– Не будет, – сказала Тома, – не будет в твоей жизни Мутного Материка. Нигде ты не успокоишься.
– Не будет, – как эхо, повторил Леха.
– Ты хочешь тишины и вечных тем. Но ведь день сегодняшний – уже вечность. Напиши о себе.
– Зачем?
– Вечные темы придуманы графоманами. Разве все эти прописки, судимости, неустроенность, страшный разрыв между окружающим миром и вот этим особенным состоянием души – пустяк? Разве не перемололи они в своем горниле миллионы судеб? Разве не перемелют еще?
– Тогда и о тебе.
– Напиши о нас, – она отвернулась. – А большего нам, наверно, не суждено.
В одном из московских переулков, у безликого здания со словом «Театр» на вывеске, Леха достал блокнот и вычеркнул последнее название в длинном списке.
– Больше идти некуда. Если только в оперетту – статисткой.
Он воспроизвел жест человека, снимающего и прячущего в карман очки.
Тома удивленно посмотрела на него.
– Снимаю розовые очки надежды, – объяснил Леха. – Необходимы прописка и колоссальные связи. В обоих случаях я бессилен.
– Зато теперь мы свободны от иллюзий, – Тома тоже «сняла очки» и забросила их к черту на кулички. – Дай мне сигарету.
Леха протянул ей сигарету.
– Ты только не говори ничего, ладно? Я ведь была к этому готова.
Он тоже попытался закурить, сломал несколько спичек, бросил незажженную сигарету, резко, стремительно пошел вперед. Обернулся. В глазах стояли слезы.
– Томка, ты первый человек, кого я хотел сделать счастливым…