Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Ариша начинала рассказ, Константин слушал с инстинктивным предубеждением против ее отца, капиталиста. Она, вероятно, что-то в нем невольно приукрашивает, думалось ему. Дочери это простительно. Потом он подумал, что у плохого человека вряд ли могла бы вырасти такая дочь, сохранившая к отцу теплые чувства. Она ему все больше нравилась.
Хотя Аришины родители женились по любви, несходство их характеров и склонностей било в глаза. По словам дочери, собольи шубы и наряды, какие отец покупал Марии Ивановне, висели у нее в гардеробе годами не надеванные. В гости она с мужем не ездила, дома к гостям выходила неохотно, больше возилась с детьми да по кухне, где под ее командой орудовал квалифицированный повар с кухаркой и судомойкой. А ее муж был, как говорится, создан для светской жизни и особенно любил общество артистов. Он дружил с видным театральным деятелем бывшим инженером Экскузовичем, управляющим государственными академическими театрами в двадцатых годах. Когда после национализации подмосковного угля нижний этаж дома на Малой Бронной отошел в ведение жилотдела, Аришин отец, предвидя возможность дальнейшего уплотнения, поспешил уступить часть верхнего этажа под гостиницу для приезжавших на гастроли в Москву петроградских актеров. Продолжая и в годы разрухи по силе возможности хлебосольничать, Павел Семенович приглашал их иногда к своему столу. Среди таких избранных гостей у него бывал и Федор Иванович Шаляпин, с которым Кремера познакомил Экскузович.
О пребывании в их доме великого певца Ирина Павловна рассказывала с особым оживлением. По ее словам, «с мамочкой тут вышел целый анекдот». Жена Федора Ивановича Мария Валентиновна приехала тогда в Москву немного раньше мужа и до его прибытия успела подружиться с Марией Ивановной. Когда он приехал, Павел Семенович сказал жене, чтобы к обеду она вышла не в затрапезном, а в парадном платье, так как Федор Иванович любит резать правду-матку в глаза и может здорово ее оконфузить, если найдет, что одета безвкусно. Мария Ивановна отвечала, что, коли так, он ее вовсе не увидит. И добрый месяц, пока Шаляпин у них гостил, ни разу к столу не вышла. Поступком этим она так его заинтриговала, что, столкнувшись с ней однажды случайно в антресолях, он ей церемонно откланялся и, провожая ее взглядом, стукнулся затылком о низкую дверную притолоку. «Так тебе и надо, Федор Иванович! — приговаривал он, потирая ушибленное место. — Не будь любопытен! Смотри, превратишься в соляной столб!»[5]
Мария Валентиновна говорила, что ни от одной женщины Шаляпин не терпел такой чувствительной обиды. На его спектакли в Большой театр, впрочем, Мария Ивановна ходила, сидела в ложе вместе с его женой.
Константина интересовало, пел ли когда-нибудь Шаляпин у них дома. Арише было восемь лет, она запомнила в его исполнении единственную песенку «Шел козел дорогою». Должно быть, он напевал ее, будучи в хорошем настроении.
Ирина Павловна показала Пересветову личное письмо Федора Ивановича ее отцу, протершееся от времени на сгибе листа почтовой бумаги, с выражением благодарности за гостеприимство, книгу Станиславского с авторской надписью Павлу Семеновичу. Один из известнейших теноров Большого театра не скрывал, что был обязан Кремеру: Павел Семенович, услышав его в двадцатых годах на провинциальной оперной сцене, пришел за кулисы и спросил, не желает ли он попробоваться в Большой? Удивленный артист отвечал, что, разумеется, он не прочь. «Так ждите телеграмму». Спустя немного времени артиста вызвали в Москву, пробу он выдержал блестяще и многие годы радовал всех своим пением.
Николай Севастьянович тем временем перечитал вторично роман Пересветова в рукописи и говорил при встрече:
— Знаете, кого мне ваш Сергей напоминает характером? Неудержимым темпераментом, искренностью, чистотой души, самокритичностью? Белинского, каким мы его знаем по его переписке и сочинениям. Мне даже пришла дерзкая мысль: а не сделать ли вам его во второй книге литературным критиком?
— Что вы! — удивился Пересветов. — Характер у Сережи был действительно… при грозе порывистый, но ведь я не настолько знаю советскую художественную литературу, особенно критику. Да и, мне кажется, из него скорее мог бы выйти писатель, чем критик. Скорее, чем из меня.
— Почему вы так думаете?
— Он был сердечнее, постоянно болел за товарищей. Меня тогда больше занимали хорошие идеи, чем окружающие люди. Я старался быть рассудочнее, на первый план ставил теорию, политику, а он — нравственность. В принципе, конечно, такое противопоставление неправомерно, но ведь мы с ним оба тогда во многом еще плутали.
— Ну так пишите его писателем.
Константин усмехнулся.
— Да как же писателем, раз я сам еще не знаю, настоящий ли я писатель?
— Вы опять за свое?
— Да ведь как же, Николай Севастьянович! Лишь к концу жизни я разлакомился трудом, к которому тянуло с юности. Алексей Толстой вон дня не пропускал, чтобы не написать страницу, а я такой привычки выработать в себе не успел. И в писательских наблюдениях натореть не успел, пробавляюсь запасом обычных жизненных впечатлений. А меня снедает желание откликнуться разом на все, чем мы живем. Это Горькому удалась под конец жизни эпопея «Клима Самгина», и то он закончить ее не успел, — так ведь мне же с ним не тягаться. Наконец, писателем он стал не в шестьдесят лет… А жажда писать меня снедает. Хочется дать книгу мировоззренческую, с картинами идейной жизни, чтобы она не только была пропитана нашими чувствами и мыслями, но и заражала бы ими, пропагандировала их по всем направлениям. Все мне кажется важным, решительно все… Боюсь, кончится это плохо, ни на чем не остановлюсь.
Николай Севастьянович, терпеливо слушавший его излияния, улыбнулся.
— Ну, в требованиях к себе вы максималист. Спрашиваете с себя по большому счету. Простите, мне это как раз и доказывает, что вы писатель. Подумаешь, глаза у него разбегаются, обо всем хочет писать, не знает, на чем остановиться! Чушь! Сядьте за работу, образ сам выплывет, тема наклюнется, поверьте моему опыту. Переберете один сюжет, другой и на чем-то остановитесь. Чем шире ваш круг интересов, круг внимания, тем проще будет отобрать то, что нужно, не спеша и не разбрасываясь.
— Да как же в мои годы не спешить?
— А что годы? Они вам позволяют написать еще не один роман. Это у меня здоровье действительно подорвано… Второй-то как, двигается ли он у вас?
— Второй роман? Отложил покамест. Мечусь