Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его вкусу больше отвечали три многослойных портрета Франка Ауэрбаха, которые передавали – да так точно, что Шейлок не уставал изумляться, – каково это – жить внутри запутанной матрицы человеческой головы. «По крайней мере, – мрачно подумал Шейлок, стискивая зубы, – каково жить внутри моей».
Он не мог решить, как понимать коллекцию Струловича – не только отдельные работы, но и сам факт, что Струловичу хочется ими владеть. По вероисповеданию, а также по вынужденной привычке Шейлок был человеком слов. Чувственное воспроизведение действительности вызывало у него беспокойство. Бог создал мир силой слова – «Да будет так», – а не нарисовал. Будь Бог художником, мир получился бы иным. Хуже или лучше? По крайней мере, менее склонным к диспутам и ораторству, что вряд ли пришлось бы Шейлоку по вкусу. Узнал бы он сам себя в нарисованном мире? Шейлок думал посредством слов, спорил посредством слов, стоял на своем посредством слов. С другой стороны, он полюбил Лию в тот же миг, как увидел. Он любил ее телесность, излучаемую ей атмосферу, любил Лию спящую ничуть не меньше, чем Лию бодрствующую, любил самую ее безмолвную сущность. Когда Лия умерла, их отношения свелись к разговору – «свелись» не потому, что разговор был пуст, а потому, что не осталось ничего, кроме разговора, бесконечной беседы, без которой он бы не выжил, но которая не избавляла от нестерпимой тоски. Значит, ему не хватает не речей Лии – ему не хватает возможности видеть ее, чувствовать ее запах, прикасаться к ней. Называть себя только человеком слов было бы кощунством по отношению к Лии. А также кощунством по отношению к себе – кощунством, которое усердно проповедуют христиане. Евреи, утверждают они, лишены способности к чувственному восприятию. То, что они видят, они видят опосредованно, глазами других. Их родная стихия – закон, а закон отлит в словах. Именно слова сделали евреев жестокими и непреклонными. И слепыми. Клевета. А евреи, как ни удивительно для такого упрямого народа – еще одна клевета, – покорно согласились. Да, вы правы, сказали они христианам, мы скованы холодной формальностью слова и все, что есть в жизни прекрасного, оставляем вам. Наш удел – думать, ваш – видеть. Наш удел – судить, ваш – наслаждаться. Ложь, все это ложь. Слово, сотворившее мир, сотворило и чувственные радости. Да будет море, да будет небо, да будет свет, да будет красота.
Бог евреев тоже предпочитал не проявлять свою чувственную сторону открыто, опасаясь, как бы его не спутали с языческими идолами.
Струлович – по крайней мере, в своей страсти к коллекционированию – отказался следовать примеру излишне щепетильного еврейского Бога и опроверг наветы христиан.
Шейлок бродил среди картин, неторопливо их разглядывая. Ему бросилась в глаза группа портретов Эммануэля Леви, которую он в первый раз не заметил. На всех – беспокойные, настороженные женщины, изображенные в мягкой, меланхоличной манере, чувственные, но не пышнотелые, выражающие некую разновидность любви, какие бы отношения ни связывали их с художником на самом деле. И еще две женщины работы Бернарда Менинского, нарисованные с не меньшей нежностью, но еще более удрученные. Шейлок начал замечать, что многие картины в коллекции Струловича выражали острое сострадание к тому, что значит быть женщиной. Может, это женщины-еврейки? Несущие бремя любви к мужчинам-евреям? Под их влиянием Шейлок уже с большей благосклонностью смотрел на все, что видел – ради своей телесной Лии. Он словно бы пользовался способностями, о существовании которых даже не подозревал. Если бы Шейлок повесил в комнате Джессики картины, изменилось бы что-нибудь? Смог бы он удержать дочь, окружив ее красотой?
Почему, в таком случае, это не помогло Струловичу? Красота повсюду, куда ни глянь, но где же Беатрис?
Кажется, Шейлок знал, в чем дело: Струлович отвергал христианские наветы одной частью своего разума, но принимал другой. Он завешивал стены чувственными картинами и продолжал быть человеком слов, спорящим со всеми окружающими. Покупал произведения искусства, чтобы получить доступ в мир, который в глубине души не считал своим по праву. Надо бы ему чаще смотреть на то, чем владеет, подумал Шейлок. Чаще, внимательнее, с большей гордостью. Впитывать красоту. Упиваться ею. Она настолько же принадлежит ему, насколько им. Покупая произведения искусства, Струлович стал не одним из них – он стал собой.
Неважно, что Бог запретил создавать изображения. У этой заповеди есть и другое толкование. Бог, великий разделитель, разграничил закон и красоту, религию и искусство. Евреям свойственно подчиняться закону. И свойственно любить цвет, жизнерадостность и нежность, как Шейлок любил когда-то Лию и как любил бы по-прежнему, если бы только мог ее видеть. Или как доведенная до отчаяния Джессика полюбила не его.
Что действительно несвойственно евреям, так это любить и то, и другое одновременно.
– Какие новости с Риальто? – спрашивал тем временем Струлович и в очередной раз получал не тот ответ, который хотел бы услышать.
* * *
Грейтан с Беатрис провели день в Новом гетто и теперь под руку шли под дождем в сторону площади Святого Марка.
– Ну вот, ты удовольствие получил, теперь моя очередь, – со смехом объявила Беатрис.
Грейтан выразил недоумение, как осмотр достопримечательностей в гетто можно назвать удовольствием.
Беатрис вздохнула и попыталась не скучать по отцу слишком сильно.
Однажды она поцеловала мальчика со сглаженными скулами по имени Фен. Китайского мальчика, семья которого владела тремя китайскими супермаркетами и двумя китайскими ресторанами в Манчестере. Беатрис пыталась очаровать его остроумными замечаниями, однако ни одно не показалось ему забавным.
– Смейся, Фен, – говорила она, но он, похоже, не умел смеяться.
Беатрис попыталась пальцами раздвинуть ему губы и сложить их в улыбку – тут-то, неожиданно для самой себя, она его и поцеловала. В эту самую минуту отец возник на пороге и обвинил ее в том, что она способствует победе Гитлера.
Фен рассмеялся.
Вместо того чтобы скучать по отцу, Беатрис решила скучать по Фену.
Есть ли хоть один человек, по которому она не скучала? Хоть один человек, с которым в Венеции не было бы так тоскливо, как с Грейтаном?
– Здесь меня никто не знает, – без конца жаловался он. – Даже автографа ни разу не попросили!
– В этом тоже есть свои плюсы, – ответила Беатрис. – Можешь все свое внимание уделить мне.
Они сели за столик на открытой площадке перед кафе «Флориан», чтобы послушать оркестр. Беатрис тут нравилось. Когда она заходила сюда с отцом, он сказал, что «Флориан» напоминает ему венские кафе, только на улице. Не было лучшего места, чем венское кафе, чтобы по-настоящему почувствовать себя евреем. Пока не пришел Гитлер и все не испортил.
– Вот почему… – начал он, но дальше Беатрис не слушала. Вот почему он не может позволить ей целовать Фена.
И все-таки здесь, во «Флориане», они с отцом пребывали в гармонии: он изображал из себя венского еврея, она изображала из себя послушную дочь.