Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но это не так, все прекрасно понимаю, мои пальцы начинают дрожать: на Холлуэе не оборвалась цепь благодетелей. «Хоть бы это все оказалось шуткой, розыгрышем», — взмолился я.
— Вот это, — он показывает глазами на предмет с трубкой, — нейронная глушилка. Если не отдашь диск, буду вынужден прибегнуть к ней.
Я молчу. Он тоже. Сказать, что шел сюда единственно для того, чтобы ввести программу? Или молча подойти к терминалу, вставить диск, набрать код «Медглоуба», а потом указать гостю на дверь. И забыть Пухляша навсегда. Но кто поручится, что Бомар сочтет себя неправым? Отнюдь! Он — победитель и в следующий раз опять вломится ко мне с нейронным парализатором во имя очередного благого намерения.
Злость уступила место любопытству: неужели он действительно будет меня… пытать ради всеобщего блага?
«А ведь будет», — подумал я, увидев его глаза. Пустые…
— Послушай, — миролюбиво спрашиваю я, — с чего ты решил, что диск у меня, а не в Совете? Откуда ты вообще узнал про код-рецепт? В «Новостях» еще ничего не было.
Он сопит, снимает очки и кулаком трет глаза. Если быстро перегнуться, то можно схватить глушилку. Интересно, где он ее взял, они же все номерные? Нет, он определенно болен, что-то с головой, возможно, это смягчающее обстоятельство, только надо еще дожить до следствия.
— Объясни, что тебя сюда привело? — Я стараюсь не смотреть прямо на него. — Любую проблему можно спокойно решить.
Если он сейчас потянется к глушилке, запущу в него диктофоном, а там видно будет. Но он сидит молча, неподвижно, а по лицу ползет странная гримаса. Когда я понимаю, что это улыбка, мне становится жутко — улыбающегося Пух- ляша я не видел лет двадцать, если не больше.
— Ты уверен, что тебе понравится объяснение? — спрашивает он.
— Откуда я могу знать, если я его еще не услышал.
— Сейчас услышишь.
Он лезет в карман и достает несколько мятых листов бумаги в прозрачной обертке. Кидает через стол.
— Сначала прочти это.
Делать мне нечего, как читать очередное безумное воззвание. Я, не глядя, возвращаю. Пакет падает рядом с креслом на пол. Но он не нагибается за ним.
— Напрасно, — говорит он, — напрасно ты бросаешься письмом. Тебя больше не интересует судьба Эдды?
Если он нашел ее и собирается вести торг, тогда он не болен, а просто подл. Я положил руки на стол, коробка диктофона теперь в нескольких сантиметрах от правой ладони.
— Она умерла, Оливер! — тихо говорит он. — Умерла четыре года назад.
Он берет глушилку, а я сижу и смотрю на него.
Он взял глушилку, сложил телескопический ствол, сунул за пазуху и откинулся в кресле.
— Ты очень большой человек, Оливер, и за четыре года не нашел времени навестить меня, наш дом. Ты звонил мне, когда тебе было плохо. Раз в год, в мае. А может, ты боялся встретить Эдду один? Но ты ни разу не позвонил и не спросил, а мне каково? Ты всегда был первым, но пришла она все-таки ко мне.
«Отчего она умерла?» — хотел спросить я, но не смог. Бомар опять снял очки и протер глаза пальцем.
— Она умерла после родов! — пронзительно выкрикнул он. — Ребенок родился мертвым, девочка! Твой ребенок. Ей нельзя было рожать, и она умерла! Виноват ты, только ты!
«Он лжет, — сообразил я, и оцепенение сошло с меня. — Ну конечно же, лжет. Это не может быть правдой и не должно быть правдой. Придумал сейчас, сию минуту».
— Ты восхитительно спокоен. Тебя смерть Эдды не трогает, ведь правда? Тебе неинтересно, почему она пришла к нам, почему смертельно рискнула? Твои великие заботы о всеобщем благе превыше всего! И ребенка ты не захотел взять, чтобы не отвлекал от управительства. Чиф Оливер Эннеси — как это звучит! Или ты боялся быть плохим отцом?
«Надо, чтобы он замолчал. Это самая чудовищная ложь на свете, но надо, чтобы он замолчал. Я был бы хорошим отцом. Даже слишком хорошим. Я знаю, что это такое, и каким непомерным грузом ложится на приемного ребенка неистовая любовь таких родителей, и как они во имя любви идут на все и не могут остановиться…»
— Ты знал обо всем четыре года и молчал? — холодно спросил я.
— Как видишь, — ответил он, на секунду замявшись.
— Браво! Ты истинный друг, Пухляш! Что еще скажешь?
— Ты… не веришь?
— Чему верить? Тому, что ты сказал сейчас, или тому, о чем ты четыре года…
— Молчал.
— Что?
— Молчал. Говорил только ты, изливал душу, рассуждал о женщинах вообще и о загадках их психики. Ты говорил не со мной, а в меня. Если бы ты хоть раз приехал к нам, то узнал бы все.
— Так ты, дерьмо собачье, мстил мне четыре года из-за того, что я не приезжал в гости?
Бомар заскрежетал, и я содрогнулся. Смех? Нет, он заплакал. Все ложь. Больной человек. А я теряю над собой контроль, чуть ему не поверил.
— Ты отнял у меня Эдду, — сипло проговорил он. — Тогда, в колледже, и потом… Если бы не ты!.. Отнял у меня Эдду, а теперь отнимаешь мать. У нее саркома.
Он снял очки и положил на стол.
Матушка Бомар… На чердаке у них всегда было тепло, сухо. Я стоял у штурвала и вглядывался в заснеженное окошко, а Пухляш валялся в гамаке с видео на коленях. Штурвал с тугим скрипом вращался на железном шкворне, вбитом в темное дерево, от скрипа дергался и настороженно замирал паук, раскинувший сеть в углу. Паука звали Большим Серым Охотником. Время от времени я ловил мух и забрасывал ему в паутину. Эдда паука терпеть не могла, и когда мы разрешали ей подняться наверх, все норовила запустить в него туфлей. Туфлю мы отбирали, а Эдду спускали по лестнице. От крика и визгов содрогались крепкие стены дома Бомаров. А потом аромат пирогов с голубятиной восходил к чердаку, и даже Пухляш оживлялся. С детьми, своими и чужими, у Бомаров было просто: их не заласкивали и не шпыняли — с ними считались. У них было хорошо, особенно в великие дни пирогов с голубятиной. Прибегал кто-нибудь из Ганко тащить Эдду домой — и застревал. Приходила заплаканная мама Клара и пыталась немедленно увести меня. Но матушка Бомар железной рукой усаживала и ее за необъятный стол. Потом собирались еще люди, Бомар-старший извлекал бутыль с краником у основания, начинались длинные разговоры, а кончалось пением или жуткими историями об Одноногом Дровосеке, о гризли-оборотне, о Поле Баньяне… Даже мама Клара веселела, а однажды спела балладу, удивив и немного обидев меня, — дома она была другая.
Почему же Пухляш сразу не сказал о матери? Это ведь меняет дело. Или нет? Ну, встретились старые знакомые, остро поговорили, но ничего преступного совершено не было. Сейф — пустяки. Правда, глушилка — это уже чуть больше, чем острый разговор.
— Почему ты сразу не сказал о матери?
Бомар пожал плечами.
— Что бы это изменило?
Он был прав, и я промолчал. Личные обстоятельства и мотивы не должны влиять на принятие решения. Совесть чифа должна быть чиста, но как быть, если ее лилейность оплачена кровью? Впрочем, решение уже принято, и все его дикие выходки из-за помрачения ума.