Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они по-своему видят мир, открывающийся перед ними. Солнце по небу для них движется быстрее, торопливо унося за собой короткий их век, по-своему воспринимают цвета: зеленый, черный, желтый. Но красный для них просто бесцветен, тускло-сер, как ненастное небо.
Они рождены для труда. Они появляются на свет и, еще не зная солнца, знают свое первое дело: в темноте замкнутого пространства чистить ячейки для очередного расплода. Когда проклевывается новая жизнь, они обнаруживают в себе способности кормилиц и воспитателей. Растет, подпирает новое поколение, и для них надо возводить новые соты. В конце жизни остается немногое, но самое важное: заботы о хлебе насущном. Десятки опасностей подстерегают их, и многие гибнут на своем пути. Но заведенный природой механизм продолжает действовать, поэтому они не знают устали. Смысл жизни – нектар, значит, любая смерть на пути к нему – короткий эпизод в неустанном процессе продолжения новой жизни.
И, наконец, они познают свою последнюю обязанность – сторожей. Их агрессивность растет с возрастом. Они становятся солдатами. Едва заметив приближение чужака, они бесстрастно, но решительно бросаются на него. Они видят нас расплывчатыми, гигантскими тенями и не могут понять выражения наших лиц и разобраться в наших побуждениях. Они чувствуют резкий и неприятный запах, он раздражает их. Они знают про нас только одно: мы – польстившиеся на чужой мед. Они разят нас своим ядом, но гибнут и сами.
В своем замкнутом мире, где слепо правит закон продолжения рода, они жестоки и слепы. Но такой мир позволяет им остаться теми, кто они есть. Ведь разомкнутый круг перестает быть кругом.
…Прохоров опять изнывает от зноя. Солнце занимает полнеба, и никак не наступит вечер… Почему-то тихо, и в этой тишине он слышит обрывочные, разрозненные звуки, отдельные слова – как кусочки чужих писем. «Крайняя степень истощения… Надо ампутировать… Дистрофия…» Дис-тро-фия… Дистрофик! Какое смешное слово. Руку привычно холодит автоматная сталь. Он пододвинул оружие поближе, зорко огляделся. В студеном сумраке гор слышался отдаленный ропот, будто доносились голоса людей. Прохоров лежал на вершине горы, вокруг царственно уходили вверх заснеженные пики, они сверкали на солнце, слепили горностаевой белизной и молчали. Их коричневые, терракотовые, черные тела дышали исполинскими грудями. С высот рвался горный ветер, обжигал лицо, тонко пел в стволе автомата. Прохоров пребывал в полном спокойствии. Только тонкий свист, кажется, напоминал что-то полузабытое. Прохоров снова чувствовал себя свободным и счастливым. Но вот опять донесся ропот, уже различимый, ненужный и чужой в этом царстве спокойствия. Наконец Прохоров увидел то, что явилось причиной его беспокойства. Строем, в колонну по три, шли люди. Впереди – капитан Боев, за ним – погибшие в прошлом году командир взвода Ахметзянов и замполит роты Марчук. Прохоров всматривался и узнавал лица сержанта Черняева, Саидова, Птахина. А вон в третьей шеренге Женька Иванов шагает. Шли они все как-то странно: вроде бы по склону горы, а получалось – почти по воздуху. Но вот гора осталась позади, а взвод все шагал и шагал. Шел ровно, будто по плацу, над вершинами, над обрывами, пропастями. Он узнавал товарищей по роте, погибших и полтора, и год назад. Новохацкий, Рустамов, Галеев… Прохоров шептал их имена, а они шли уже совсем рядом, хорошо видны были их обожженные лица под касками, обтянутыми масксетью, выгоревшее обмундирование, почерневшие автоматы. Шли усталые люди войны. Наконец Прохоров смог расслышать и понять их голоса. Они пели, а вернее, это был глухой речитатив, как молитва, как песня без мелодии:
Каменной пылью покрылись сердца,
В наших глазах угасает пламя…
Нет этой долгой дороге конца,
Тот, кто погиб, тот уходит с нами…
Горные роты идут по вершинам,
Там, где снега не тают,
Там, где орел ткет небо своим крылом.
Горные роты не слышат грома фанфар.
Ярость литавр и блеск орденов достались не им…
Им не видать ни слез, ни запаянных цинков.
Звуки речей – это шелест ветра,
Грохот боя – последняя радость для слуха…
Горные роты остались там, где снега не тают,
Там, где орлы летают…
Они шли, и глухой ритм их песни уже не нарушал спокойствия гор, не казался чужеродным, а был как бы далеким отзвуком горного обвала. Прохоров поймал себя на том, что совершенно не удивлен встрече со взводом, будто она должна была произойти именно сейчас и в этом месте. Они шли и не замечали его и, наверное, не смогли бы заметить, потому что смотрели только перед собой. Прохоров провожал их пристальным взглядом, пока последняя, незаполненная шеренга не скрылась за горным перевалом. Он хорошо разглядел, что в шеренге шли только два человека и одно место в строю пустовало.
«Я умер, – подумал Прохоров. – Я перешел незримую грань и теперь уже – никто и ничто. Я – ветер, скрип песка, шелест листвы, журчание воды. Мой труп лежит с раскинутыми конечностями, вздутый и почерневший, покрытый ужасным смертным загаром, который так безобразит человеческие останки. Случайный путник шарахнется в сторону, едва завидит зловонную кучу. Еще раньше птицы выклюют мне глаза, а черви начнут свою кропотливую и бессмысленную работу. Они будут жить, пока не иссохнет труп. А потом и сами превратятся в труху, и ветер развеет их в пыль. Через год или два кости побелеют, и издалека хорошо будет заметна реберная решетка и череп. В глазницах будет свистеть вольный ветер, и мертвая голова будет усмехаться, скалить молодые крепкие зубы.
Наверное, прекрасно обрести такой покой, навсегда, на веки вечные остаться белеными костями. Поставить внезапно черту под всей жизнью и уйти сразу, не оглядываясь. Ибо никогда не определишь себе нужное время на все оставшееся, не поставишь все точки… Самоубийца бросается в смерть как в омут, иные пути – тупиковые. Он шарахается из стороны в сторону, всюду натыкается на гладкие и глухие стены, затравленно оглядывается, но везде заперто, а небо – далекое и засохшее. Слышен гомерический хохот. А впереди в нерезких очертаниях – обрыв, пропасть. И веет оттуда ужасом, и вечным покоем…»
– Ну, что, живем? Вот и хорошо, вот и молодец! – Женщина, которая произнесла эту фразу, встала со стула, оправила белый халат. Голос ее звучал бархатно и певуче. – Сейчас бульончику покушаешь. А то совсем отощал, скиталец ты наш.
Она улыбнулась, погладила раненого по стриженой голове и вышла. Через несколько минут она принесла бульон, помогла приподняться на постели.
– Погоди, давай-ка я тебя сама покормлю… Как звать-то тебя?
Но раненый продолжал молчать, женщина вздохнула и начала осторожно кормить его из ложечки.
В палате появился невысокий мужчина. Впрочем, раненому все люди казались сейчас крупными и внушительными. На твердом скуластом лице вошедшего торчали совершенно неуместные «интеллигентские» очки. Разговаривал он громко и быстро, будто выплевывал слова:
– А, очнулся, герой! Ну-ну, давай, набирай силы.
Он терпеливо дождался, когда няня закончит кормление, широко улыбнулся и спросил: