Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Танечка, не беспокойтесь, мы, как мичуринцы, то бишь тимуровцы, хотите, я помою посуду?
— А-а-а, — в отчаянии закричала Татьяна. — Фима, вы все-таки козел, — успокоилась она. — Посмотрите на рукав! Когда вы успели приложиться?
Магроли вывернул локоть и поднес его к носу:
— И правда, белила! Может солью посыпать?
— Хвост вам солью посыпать. Сейчас что-нибудь придумаем.
Винограев снисходительно помалкивал.
— А что, Танюша, — вдруг вспомнил он, — неужели ты с Магроликом до сих пор на «вы»?
— Мне нельзя, — твердо сказала Татьяна, — если перейду на «ты», тут же убью.
Щелкнула дверь, вбежала пятнадцатилетняя Татуля.
— О, — неуверенно обрадовалась она, — у нас гости.
— Малая, — торжественно встал Магроли, — приди в мои объятья!
Нижние конечности его задвигались, зашатался стол, Винограев подхватил падающую бутылку.
— Ужель та самая Татьяна, — плясал Ефим Яковлевич, — которой он наедине, не слишком трезв, не слишком пьяный, давал уроки в тишине, по математике, ой, вей, (Шишков, переводи скорей).
Длинным глотком Винограев вытянул полстакана. Когда потеплело, он стал благодушно озираться.
— Новую картинку Карл написал, опять Одесса, сплошные блики, никак не угомонится. Да пусть, в конце концов, это его ниша. У него своя, а у меня своя. Тушью сейчас мало кто работает, гризайлью — тем более, к тому же я поэт, что с меня взять, рисую для души.
— Карл пишет?
— Звонит, — ответила Татьяна, отпрянув от шипящей сковородки.
— Да нет, я имею в виду картинки.
Татьяна пожала плечами.
За окном пропадал солнечный день, невостребованная тишина стояла над школьным двором, примиряя дикую эту площадку с окрестной нормальной природой, хотелось на волю, но глупые, бодрые слова жужжали, летая по кухне, кружились над головой, впору отмахиваться вилкой.
— Я сейчас вернулся из Экибастуза, — рассказывал Винограев, — из творческой командировки от общества «Знание». Я уже был там в прошлом году. Так вот, принимали нормально. Но сам разрез, надо сказать, это преступление века…
— Постой, — очнулся закручинившийся Магроли, — ты же в прошлом году говорил, насколько я помню, что это подвиг века…
— Ефим, — надменно, с металлом в голосе, ответил Юрочка, — а прошу меня не перебивать!
Он налил себе и, покружив бутылкой, — Ефиму.
— Танечка, тебе как, налить?
— Спасибо, Юрочка, пейте сами.
— Ну, тогда мы за тебя и выпьем, — обрадовался Юрочка, — Фима, только с локтя.
— За Татьяну Ивановну я готов хоть с колена!
— Ой, не надо, — испугалась Татьяна.
— Так вот, — мечтательно помолчав, продолжил Винограев, — принимали нормально. Цены в райкомовской столовой смехотворные…
— А как же с подвигом века? — напомнил Магроли.
— Да, — горячился Юрочка, — в прошлом году мне так показалось. Но я живой, а человек, и могу изменить свое мнение. Было подвиг, стало преступление. И нечего…
— Да какая разница, — примирительно сказала Татьяна.
«Дорогие мои батьки, — писал Магроли, — низкий поклон вам от тридцатитрехлетнего вашего балбеса, распинаемого ежеминутно на перекрестках клятой москаливщины.
Простите, что долго не писал, времени совсем не стало — вольные хлеба радуют глаз, но мало что дают для моей долговязой плоти. Поэтому я устроился на службу, в кинопрокат, деньги небольшие, но если Отдел пропаганды не перестанет меня любить, то вкупе — очень даже ничего.
Все больше и больше убеждаюсь, что фиктивных браков не бывает, разве что на небесах. Мы живем с Элей душа, простите за банальность, в душу, Ренат замечательный пацан, очень разумный, даже непонятно — он мне пасынок, или я ему — сын. Скоро ему двенадцать, и я собираюсь подарить ему, ох, не знаю, хотелось бы Брокгауза… Кстати, о книгах, пришлите мне, будь ласка, того „Кобзаря“, а лучше, „Выбрани творы“ тридцать девятого года — подарю Карлу, очень обрадуется. Старый дурак замахнулся перевести „Заповит“. Очень любопытно. Александру Трифоновичу, как вы знаете, не слишком удалось. Петьке Тарасенко скажите, чтоб прислал свои вирши, я их читал Карлуше — тот загорелся. Перевести — переведет, а протолкнет Лида Михайлова. Хорошо бы. Как вы там? Батя, здорова ли мама, матушка, не давай бате много работать. Тетушке поклон и поцелуи, пусть поменьше вздыхает. Яшке-козлу скажите, чтоб написал.
Ну все, это я подал только голос, а письмо, настоящее, напишу на днях. Татьяна Ивановна и Юрочка вам кланяются, а Карлуша в отъезде. Целую, ваш Юхим».
Долгожданный отпуск начался, как обычно, внезапно, почти ничего к деревне не подготовлено, глубокой ночью Татьяна дошила себе сарафан — мешок из блеклого оранжевого ситца с цветочками, на лямках, со сборками, тут — так, а тут — вот так.
Татуля едет неохотно: скучно там, была бы дача, а то — деревня, бабушка командует, и мамина тетка Женя, и мама там другая, заодно с ними, пойти некуда, лес кругом, прямо беда — не для того она родилась, чтобы полоть клубнику и мыть посуду.
«Скорее, скорее», — торопилась Татьяна, — призрак прокуренных заплеванных подъездов с неумеренными, невыверенными подростковыми голосами, телогрейками, брошенными на бетонные ступеньки, истошными гитарами, — призрак отлаженной беспризорщины, отчаянного самоутверждения стоял перед ней. Ведь эта дурочка… Но, слава Богу, мы едем, мы уже уехали, и надо выдохнуть и прийти в себя.
«Гитаристы волосаты, — вспомнила Татьяна стихи Тихомирова, покойного Санечки, — долговязы и худы, а их девушки — носаты, не годятся никуды».
Вот уже третий год, как Саня погиб, мчался, влюбленный, из Переделкино в Москву по гололеду и электричка мчалась проходная, и задела его, когда он карабкался на оледенелый перрон.
Не прав был Саня, в Переделкино надо работать, или, на худой конец, пьянствовать, а не бегать по девушкам, или хотя бы не так далеко, но вся жизнь его была исполнена отчаянной неправоты — он был не прав перед издателями — стихи его знали и любили несколько десятков человек; перед вахтершами Дома литераторов — просроченным членским билетом, перед, разумеется, женой, и перед сыном, — пропадал на заработках в бесконечных поездках с выступлениями в клубах, районных и заводских.
Возвращался виноватый, и тут же был уличаем во вдохновенном пьянстве, в шампанской влюбленности, в чудесной поэзии.
«Во сыром бору-отчизне вырастал цветок.
Непостижный подвиг жизни совершал, как мог»
Неуместная — в Доме литераторов — панихида, завзятые писатели недоуменно шарахались, проходил Вознесенский в ресторан, заметил, попросил повязку и стал в почетный караул с таким чувством правоты, как будто это именно он, а не кто другой, убил поэта Александра Тихомирова.