Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кант (с. 57, R., с. 60)[270] желает найти подтверждение выставленному им моральному принципу еще в том, что старается вывести в моральности коренящееся подразделение обязанностей на обязанности правовые (называемые также обязанностями безусловными, непременными, более узкими) и на обязанности добродетельные (называемые также небезусловными, более широкими, похвальными, всего же лучше – обязанностями любви). Но попытка эта оказывается столь натянутой и очевидно неудачной, что служит сильным доводом против выставленного верховного принципа. А именно: правовые обязанности якобы должны опираться на основоположение, противоположность которого, принятая в качестве всеобщего закона природы, не может быть даже мыслима без противоречия; добродетельные же обязанности опираются на правило, противоположность которого хотя и можно мыслить всеобщим законом природы, но невозможно желать в качестве такового. Пусть теперь читатель вспомнит, что принцип несправедливости, господство насилия вместо права, принцип, которого, по такому утверждению, нельзя даже и мыслить в качестве закона природы, прямо есть на самом деле и фактически господствующий в природе закон, притом не только в мире животных, но и среди людей; для предотвращения его вредных последствий у цивилизованных народов применяется государственный порядок; но, как только порядок этот, где и как бы то ни было, перестает существовать или может быть обойден, там этот закон природы тотчас вновь появляется на сцене. Все же время непрерывно господствует он между отдельными народами; принятый в их взаимных отношениях жаргон справедливости есть, как известно, просто дипломатический канцелярский стиль; вопросы решает грубая сила. Напротив, подлинная, т. е. невынужденная, справедливость хотя, без сомнения, и встречается, однако всегда лишь в виде исключения из этого закона природы. Сверх того, Кант в примерах, предпосланных им рассматриваемому подразделению, поясняет правовые обязанности прежде всего (с. 53, R., с. 48)[271] так называемой обязанностью перед самим собою не кончать добровольно своей жизни, когда ее радости перевешиваются страданиями. По сказанному, такой принцип поведения, стало быть, нельзя даже и мыслить в качестве всеобщего закона природы. Я утверждаю, что так как здесь не может быть вмешательства со стороны государственной власти, то именно этот принцип беспрепятственно и выступает как действительно существующий закон природы. Ибо это, без всякого сомнения, всеобщее правило, что человек действительно прибегает к самоубийству, коль скоро врожденное могучее влечение к сохранению жизни решительно преодолевается в нем силой страданий: на это указывает ежедневный опыт. Но чтобы вообще существовала какая-либо мысль, могущая удержать его от такого шага, раз для этого оказался бессильным тесно связанный с природой всего живущего столь могущественный страх смерти, стало быть, такая мысль, которая была бы еще сильнее этого страха, это – рискованное предположение, тем более что, как мы видели, мысль эту так трудно отыскать и что моралисты до сих пор еще не могут ее определенно высказать. По крайней мере, аргументы такого рода, какими Кант пользуется против самоубийства в этом месте, с. 53 (R., с. 48), а также на с. 67 (R., с. 57)[272], наверное, даже и на мгновение не остановили еще ни одного утомленного жизнью. Таким образом, бесспорно фактически существующий и ежедневно действующий закон природы ради подразделения обязанностей с точки зрения кантовского морального принципа объявляется чем-то таким, чего без противоречия даже и мыслить невозможно! Сознаюсь, что я не без удовлетворения бросаю отсюда взор на представленное мною в следующей части обоснование морали, из которого подразделение обязанностей права и обязанностей любви (правильнее – справедливости и человеколюбия) вытекает без всякой натяжки, в силу самой природою вещей данного разделительного принципа, который всецело сам собою проводит резкую разграничительную линию, так что мое обоснование морали на самом деле может сослаться на те полномочия, на какие здесь Кант, для той же цели, предъявляет совершенно неосновательные притязания.
§ 8. О производных формах высшего принципа кантовской этики
Как известно, Кант дал высшему основоположению своей этики еще вторую, совершенно иную формулировку, в которой оно выражено не косвенно только, как в первой, в виде указания, где его надо искать, а прямо. Путь к ней он прокладывает со с. 63 (R., с. 55)[273], именно крайне странным, искусственным, даже извращенным определением понятий «цель» и «средство», которые, между тем, гораздо проще и правильнее можно определить так: цель есть прямой мотив волевого акта, средство – косвенный («simplex sigillum verf»[274]). Кант же путем своих причудливых определений пробирается к положению: «…человек и вообще всякое разумное существо существует как цель сама по себе…»[275] Но я должен прямо сказать, что «существовать как цель сама по себе» есть бессмыслица, contradictio in adjecto. Быть целью – значит быть объектом желания. Всякая цель бывает целью лишь по отношению к воле, цель которой, т. е., согласно сказанному, прямой мотив которой она есть. Только в этой связи понятие цели имеет какой-либо смысл, теряя его, коль скоро оно из нее вырвано. Но эта существенная для него связь с необходимостью исключает всякое «в себе». «Цель в себе» есть одно и то же, что дpyr в себе, враг в себе, дядя в себе, север или восток в себе, верх или низ в себе» и т. д. и т. д. В сущности же, с «целью в себе» происходит то же самое, что с «абсолютным долженствованием»: там и тут скрыто, даже бессознательно вложена как условие одна и та же основная