Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Только что ж мы тут сидим: гадость ведь, а не запах, – Стремоухов сделал движение шеей, телом и рукой, будто вот сейчас встанет. – Немедленно. Немедленно поедем ко мне. Очень-очень прошу. В апартаменты. Кусочек, так сказать, паркета имею. В троллейбусе слышал, очень хорошее выражение, правда?.. Ку-со-чек паркета!..
Лапин встал. Стремоухов тоже подскочил с места. Он, видимо, вообще не хотел приглашать, но теперь уже думал, что очень хотел, и слова эти из него сыпались сами собой. Ростом Стремоухов был мал, шагал чуть перед Лапиным, вертел головой и все говорил и говорил.
На улице Стремоухов тут же бросился к машинам: такси! ну конечно же такси, только так для дорогого гостя…
– Вот и едем. Вот и хорошо… Так сколько же мне дадут? – говорил он негромко в машине, будто бы с радостью, с этакой мелкой, подрагивающей и зыбкой радостью. – Я хоть и каторжный волк, а статей не знаю.
Он неприятно посмеивался.
– Так сколько же мне дадут за этот маленький стоп-кран?
– Года два. Примерно.
– Поточнее нельзя узнать? Секрет? Или сами не знаем?.. Ах, понял, понял! Конечно же, не знаем. Есть грозный судия, он ждет, он недоступен звону злата! – задекламировал Стремоухов.
Машина подъехала к шестиэтажному корпусу одного из общежитий. Таксист мялся, рылся по карманам, затягивая время, и в конце концов выудил в свою пользу сдачу.
Стремоухов имел временное жилье на полу. То есть в комнате, конечно, но кровати у него не было. Матрац Стремоухова лежал в углу, покрытый казенным общежитским одеялом, серым с тремя красными полосками поперек.
– Тут я и сяду, если позволите. Привычка, – и Стремоухов сел прямо на матрац, приваливаясь спиной к стене.
Помолчали.
Лапин сел на стул. Авторучка и блокнот были на коленях.
– Рассказывайте, – сказал Лапин негромко.
– Обстановка-то слишком домашняя. Начинать-то как?
– Я помогу…
Сам факт дернутого стоп-крана был мелок и не поднимался над уровнем случающегося в жизни. Лапин принялся «стругать» дело – это была большая канитель, но Лапин стругал и стругал, и вот живая, но отвлекающая суть теряла цвет и запах, не грохотали колеса поезда, отстранялись спящие в вагоне дети, отстранялся колышущийся мутный самогон во фляге, – все тускнело, однако превращалось в убедительную и логичную бумагу.
Даже Стремоухов, доставая вдруг из угла коньяк, спросил:
– Как это замечательно, что вы решили допрашивать меня дома. В гостях, так сказать… С чего бы это?
Лапин не ответил.
Хитрые глазки Стремоухова заблистали.
– Коньячку выпьем?.. Один я, вот и коньячку на одиночество припас. Попируем. Эх, все бы допросики да за рюмкой! Верно я говорю? Или осуждаете?
Руки Стремоухова деловито сновали. Прямо на полу, перед собой, он постелил газету и откупорил коньяк. Руки его разливали по стаканам, резали хлеб и на каждый ровный и строгий кусок ловко пришлепывали небольшой ломтик сала.
– Мир светлый, дай добра этой комнате за то, что приютила меня! – воскликнул он, поднимая стакан, а за ним и быстрые свои глаза к потолку.
Он легонько двинул, как будто выделил себе, кусочек сала, приложенный и припечатанный к ноздрястости черного хлеба. Лапин тоже выпил, оглядел полупустую, общежитскую комнату.
– Да-да. Кусочек паркета, – повторил он машинально.
– Славное выражение. В троллейбусе слышал, – Стремоухова опять потянуло рассказывать. Он долго объяснял, как он стал хищенцем (вся партия амнистированных была из хищенцев, причем хищенцев пожилого возраста), он бил себя в грудь, плакал и вскрикивал: «Жизнь жалко, пропала жизнь… вся кончилась!» – и где-то тут, более-менее к месту, Лапин выждал и спросил, не было ли у Стремоухова детей. Тот сказал: «Нет», но Лапин еще раз свернул разговор на это, и выспрашивал, и говорил, что жизнь-де длинная и как же так, что не было детей… неужели не было?..
– Сам несчастный и еще детей иметь?.. Нет, нет. Слава богу, что не было.
* * *
Вернувшись домой и уже лежа в постели, Лапин все думал о том, что было бы, если б этот человек оказался Сереженькиным отцом. Лапин мог бы поклясться, что даже это Сереженьку бы не тронуло. Стремоухов-отец надоедал бы и ходил бы к Лапину, жалуясь, что скоро суд, а нашедшийся сын и разговаривать-то не хочет. И Лапин бы, конечно, звонил, и больного Сереженьку звали бы к телефону (обычно к телефону его вел, поддерживая, студент, живший в той же комнате, – чрезвычайно вежливый и по-доброму услужливый паренек), и в трубку было бы слышно, как медленно и вяло шлепают там, по коридору, туфли.
– Надоел он мне, утомляет очень, – сказал бы Сереженька равнодушно и жестко (так бы оно и было).
– Подожди, Сергей. Да подожди же, не вешай трубку, – говорил бы Лапин.
А Стремоухов-отец, слезливый и сентиментальный вор, сидел бы рядом и не отрывал бы глаз от трубки телефонной, от мимики лица Лапина. И шептал бы Лапину: «Скажите ему. Скажите…» – и бегали бы его слезящиеся острые глаза.
От отчетливости сцен и лиц никак не спалось. Сон и близко не подступал. Лапин лежал в постели, чуть ли не ощущая свою мысль, которая знай работала в пустом пространстве, вертелась, цеплялась ловкими своими колесиками, в то время как думать-то было не нужно, да и не хотелось думать. А время шло. Лапин сердился на себя, на выпитый у Стремоухова коньяк и на обостренное видение воображаемого. Уже сдавшись бессоннице, он долго смотрел в темный дверной провал на кухоньку. Затем включил настольный свет. Взял книгу, читать и читать, пока она сама не вывалится из рук…
Затем с каким-то неясным беспокойством, с ночной и скрытой ревностью своего второотцовства он вдруг встал, оделся и быстро вышел на улицу. Метро еще работало.
В общежитии университета было по-ночному тихо. Сереженька лежал на своей койке, отвернувшись к стене, – не спал.
– Я немного посижу, – сказал Лапин. Он видел, что Сереженька равнодушен к его приходу – это теперь было обычное. Сереженька и головы не повернул.
Вежливый сосед-студент тут же встал (Лапин поймал себя на том, что такая всегдашняя готовность уже начинает раздражать) – встал и тихо сказал, что он спать совсем не хочет и почитает книжку в коридоре, там кресла. И вышел, чтобы оставить их вдвоем. Сереженька лежал, отвернувшись. Лапин молча сидел около постели час или полтора, пока Сереженька не уснул.
* * *
Когда прокурор входил в служебную комнату Лапина с таким лицом, это значило, что ничего хорошего не будет.
– Почему так долго тянешь дело Щемиловкина?
В руках у прокурора был листок – список дел, которые затянулись. Он сел напротив, наклонил листок, и показалось жирное и подчеркнутое: «Лапин – дело Щемиловкина. Кончать немедленно».
– Мне бы хоть до мая, – сказал Лапин.