Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже уходя (Рукавицын так и не нашелся), я у проходной увидел Лапина. Волосы под беретом у него были мокрые (искал Рукавицына в той же душевой).
– Тоже помылся? – я спросил с ядовитой веселостью.
– Помылся, – угрюмо ответил Лапин.
И добавил:
– Я думал, что что-то важное. Спешил. С работы ушел.
– Я тоже спешил.
Мы зашагали, огибая лужи. В общежитии Рукавицына, в комнате с развешанными по стенам яркогубыми красотками, была записка на мое имя: «Саша. Приходи к Лапину. Имею крохотное радостное сообщение. Перейра-Рукавицын»… И это уже было ясно, что ничего серьезного не случилось. Лапин посуровел – жалел, что ушел с работы. – Все-таки помылись, – ублажал его я. – Тоже дело.
Дом Лапина был в солнце, сверкал. У самого дома стояло недавнее приобретение Рукавицына – белый шестиместный сверкающий американский «Форд», великолепная легковая машина. Мы с Лапиным переглянулись, я нажал сигнал: бип-би-би-ип!..
И мы ждали, как Перейра-Рукавицын высунется в окно, заволнуется. Какому-то иностранцу было дороже перевозить свою машину обратно за рубеж, чем приобрести там новую, и потому она досталась Рукавицыну не так уж дорого. Рукавицын еще только бегал вместе с Лапиным по всяким инстанциям и оформлял машину в соответствии с законом, а уже раза два у него вырвалось этакое хозяйское: «Пока можете кататься…» Мы это заметили и подшучивали. Я еще раз дал долгий сигнал: би-и-ип! – но он не высунулся из окна, подчеркнул, что не напугался.
– Я ж знаю, что это вы, – сказал Рукавицын, когда мы вошли.
– Смотри, угонят.
– Не угонят.
Посмеялись. Рукавицын сплюнул в угол, во рту у него все еще першило. С цемента он сразу пришел к Лапину, вымылся здесь и теперь лежал, по пояс укрывшись простыней, – и мы двое сидели напротив, – я помню окно и солнце сквозь стекла, и вот трое сидим, курим, и клубы дыма взлетают, взрываются на косых параллелях лучей, как встречные потоки. Рукавицын еще раз сплюнул цементом в угол. Я сказал:
– Ну прекрати же.
– Скажи Лапину, давно пора завести плевательницу.
– В платок люди плюются, если уж нужно.
Общий хохот перекрыл фразу. Стены как бы дрогнули. Смешно и, возможно, кого-нибудь покоробит, но однажды Перейра-Рукавицын и Марина плевались друг в друга просто так, баловались, в детство недоигранное играли. Слюна у них истощилась, и они есть не могли весь тот день. И вот мы вспомнили это, и стены как бы вздрогнули от нашего хохота, добрые были стены, – шуми себе на здоровье.
– Пусть все видят, что я не туберкулезный, – Рукавицын был здоров. После душа он лежал голый по пояс, сильный. Вот только руки его были не круглые и гладкие для гармонии, а некрасивые – бицепсы гипертрофированы; могучи, но с синими жилами. Рукавицын лежал, хорошо смеялся, в руках были письма Лиды Орликовой.
– Какая ж у меня девонька, братцы!.. Раньше рекорд был восемь страниц, сейчас по одиннадцать с половиной пишет. Моя ты труженица! – Вот тут он и объявил, что он и Лида подали заявление в загс (радостное сообщение). Он выждал этакую солидную, полновесную минуту, затем объявил.
– Ура! – сказал я. Мы поцеловались, трепали его за макушку, за уши, говорили: «Ах ты, черт старый!» Дымный воздух жилья Лапина будто напружинился. Так всегда бывало от сообщаемого факта. Лапин сказал:
– Комнату снимать думаешь? Где жить будете?
– Не знаю.
Но мы не верили: Рукавицын был расчетлив.
– Не у тебя ж в общежитии. А если у Лиды? У них же квартира. Небось уже книжки свои у них расставил, а?
– Может, и так, – Рукавицын держался раскованно, как человек, который знает, что его «я» все равно немного загадка.
Рукавицын, разумеется, никаким испанцем не был. Выдумал он это лет в четырнадцать, но все еще иной раз дурачился ради девчонок – они любили его за такие глупости, у него получалось. «Где ваш такт, где воспитание ваше?..» – поучал он на улице какую-нибудь девчушку. В будущем мне привелось знать еще одного испанца, и он тоже оказался фальшивым – он тоже любил одеваться с иголочки и тоже приобрел американскую машину, правда более роскошную. Однако наш Рукавицын был поумнее, не сорвался.
– Все же интересно, какой тещей окажется Анна Игнатьевна? Как думаешь?
– А пусть она сама думает! – Рукавицын будто бы прикрылся от нашего любопытства. Он сказал, что вообще не хочет думать о грустной толчее детских лет, – он закурил, еще раз сплюнул в угол. На косой параллельности солнечных лучей заплясал сигаретный дым, и мы помолчали немного, как бы дали пролететь теням давно умерших. Живым теням, которые нас любили. «Марина звонила», – протолкнул Рукавицын разговор дальше.
День так и отметился в памяти как день, когда от нас «уходил» Рукавицын. И это уходил уже второй (первым «ушел» Бышев), и ему повезло, потому что день был с солнцем и очень запоминающийся (день с сигаретным дымом на косых параллелях лучей). И, видно, день был действительно отмеченный, потому что в этот самый день Лапин сообщил, что с Сереженькой обошлось: милиция его больше не трогала, простили. Мы стали спрашивать, как и что.
– Обошлось, – Лапин неопределенно пожал плечами. Он был невесел, потому что состояние Сереженьки было все равно неважное. Мы это знали. Сереженька был как-то безжизнен и прибит после пережитого. Он кое-как числился на первом курсе, был слишком тих и ко всему безучастен. Если мы приходили к нему, звали куда-то, он говорил: «Нет», – и опять на все остальное, на любое – «Нет, нет», – и говорил безликим, тихим голосом. И даже в том, как он сидел, скажем, за тарелкой супа, уставившись в точку и не поднимая глаз, чувствовалась подавленность.
– Обошлось, ребятки, и прекрасно, что обошлось!.. Смотри, как совпали дни! – и Рукавицын (полуголый, после душа) с этакой мистической радостью рубил ладонью косые параллели желтых лучей.
А спор возник о том, где лучше быть Сереженьке в его теперешнем состоянии. Две краски смешались: тень Сереженькиной беды и веселая краска «уходящего» Рукавицына, – это дало некий третий, неровный оттенок разговору. Именно оттенок. А спора, может быть, и не было. Лапин хотел взять Сереженьку к себе или опять к той тихой старушке (то есть никакого ученья, никакого университета, пусть отдышится).
– Зачем? – так и вскинулся Рукавицын. – Зачем?
– Лучше будет.
– Ты, значит, обжегся? А теперь даже на воду дуть будешь?
Я поддержал Рукавицына:
– Дай пожить Сереженьке. Дай ему, Юра, пожить самому. Иначе он никогда не научится.
Мы жили одновременно и в своих общежитиях, и у Лапина – большей частью (по времени) у Лапина. Так оно шло. Но, живя у Лапина, мы «пробовали» свою жизнь, постепенно отходя от него. А Сереженька не уживался нигде. Ни зацепки не имел, ни хоть средненького контакта. И понятно, что особенно Рукавицын, готовый к «уходу», очень остро чувствовал, что нельзя Сереженьке замыкаться в каких-то тихих стенах.