Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кофе? Чай? Музыку?
— Музыку. Если можно, твою, — говорил Русинов. Жак улыбался самодовольно. — И стакан молока.
Русинов пил молоко и слушал музыку из Гваделупы. Гваделупа. Залупа. Антильские острова. Была в детстве какая-то книжка «Марка страны Гонделупы». Неистощимый предмет для изумления — думал ли ты в детстве, что будет музыка из Гваделупы на Монмартре, в исполнении Жака… Нет, не думал, не думал, я не думал в детстве, что буду когда-нибудь старым, почти старым я буду, что придется увидеть свет, другой свет, Старый Свет, Новый Свет, а потом уж и тот свет… Нет, я не думал, не думал — Боже, отчего она так сладостно наивна, эта испанская музыка, эта антильская музыка, эти фанданго, байи, сегедильи. Что за милые ножки у твоей Моник, Жак! Что за славный ты отлудил инструмент на досуге. Но чему удивляться? Ведь искусство — это плод досуга. И поэзия тоже… Ну а проза? Нет, нет, только не проза. Разве что под твою музыку… Вуаля!
— Хочешь кас-крут[15], Сеня?
Русинов увидел, что Жак затуманенным взглядом смотрит на белые ножки Моник. Он поднялся. Сказал:
— Я, пожалуй, пойду, ребятишки. А вы, ради Бога, я очень прошу вас… Вы займитесь любовью.
— Несмотря на жару? — говорит Моник и уже закрывает книжку.
— Да, конечно, несмотря на жару.
И Русинов спустился по лестнице, виток за витком, все еще умиленно проигрывая про себя капризную музыку Жака, на залитую солнцем улицу. Сквозь марево он увидел Сакре-Кер, смуглое тощее тело Жака и молочную кожу Моник.
* * *
У себя в мансарде он нашел записку от Олега с приглашением на обед. Во французском обеде, тем более Олеговом, Русинов находил для себя множество крупных неудобств. Во-первых, он бывал по-настоящему голоден в середине дня, а не вечером. Во-вторых, согласно вынесенному им из дома предрассудку, наедаться на ночь глядя было для него вовсе не так уж полезно. В-третьих, если днем это мероприятие (пусть оно называется второй завтрак, Бог с ним) можно было провернуть за час иди два, то здесь на него бывал загублен целый вечер. К тому же Олег очень скоро накушается виски и станет тягостно пьян. Можно, конечно, взять с собою на обед Софи, это идея. Для малышки это будет выход с ним на люди (Русинов почувствовал, что он отчего-то уже считает себя должником маленькой итальянки).
Он обещал ей вернуться к семи. Пока только пять. Можно было еще пройтись по Сен-Дени, а потом, по дороге к ее дому, по улочкам, окружающим Пигаль и Клиши. Это было странное, но уже привычное развлечение. Русинов не то чтобы стеснялся его, но желал уяснить для себя, в чем смысл, в чем тайный стимул и характер этих прогулок по Сен-Дени, по коротенькой рю Блондель, по улочкам, окружающим бульвар Клиши, где стояли под вечер уличные женщины. Некоторые из них были молоды, иные недурны собой и почти все неплохо (а некоторые просто шикарно) одеты. Одни вертели в руках ключи, другие были безлошадные, и Русинов давно уже маялся вопросом — отчего это зрелище так волнует его?
Он заметил, конечно, что не он один приходит смотреть на женщин, торгующих собой. Зрелые мужчины, а еще чаще юнцы часами стояли перед проститутками, глядя на них в упор. Молодежные проблемы не занимали Русинова больше, но ему не очень понятно было, что делает здесь он, не озверевший от голода и сексуально не озабоченный джентльмен, которому уже далеко за сорок. В конце концов он пришел к выводу, что волновала больше всего преступная доступность (или доступная взгляду преступность) этих женщин. Вот они стоят рядом с тобой, предлагая себя всякому, неизвестно кому, за какую-то сумму, в конце концов не такую уж баснословную (не дороже денег). И вот сейчас подойдет кто-то и все произойдет, просто так, так просто… Русинов, не переставая удивляться собственному консерватизму, продолжал ощущать отчего-то, что все это нехорошо, не по-людски. И хотя при этом обвинял себя в фарисействе, без труда доказывая самому себе, что гораздо, в сущности, постыднее торговать бессмертною душою, своим божественным даром, торговать талантом или словом, чем торговать телом, все же этот непривычный для россиянина вид торговли продолжал бередить его воображение. Нередко он ходил вечерами за бульваром Барбес — по рю де ля Шарбоньер и рю дю Шартр, где африканцы молча и мрачно стояли в очереди перед маленьким отелем. Они входили в отельный бордель и выходили из него так быстро, точно это был телефон-автомат. Да и платили они там гроши — всего тридцать франков. Иногда, в какие-то гиблые вечера, отели эти простаивали, и тогда женщины толпились внизу в вестибюле, полураздетые, зазывая прохожих: «Заходите, месье, тридцать франков! Всего тридцать франков!» Однажды, поздно вечером, когда улица была совсем пустынна и даже зеваки не толпились перед отелем, Русинов вдруг увидел прижатое к дверному стеклу бледное, усталое лицо юной проститутки. Ей было от силы семнадцать, и огромные глаза ее смотрели на испуганного Русинова с ответным испугом. Они простояли так минут пять, друг против друга, разделенные немытым стеклом двери, потом в горле у него вдруг сжалось, и он пошел прочь, унося чистый алмаз сострадания. Вот бы он что еще сделал, будь у него мильон валютой. Он открыл бы для них пансионат-профилакторий «Три дня без секса», с выплатой среднесуточных заработков, с хорошей библиотекой, кинолекторием, с чем еще… Да, с чем? Всегда споткнешься на какой-нибудь глупости: стали бы они читать? Как же…
Однажды на углу Сен-Дени, у витрины антикварного магазина, он подслушал разговор двух этих женщин. Они говорили о дорогих покупках, о том, что уже куплено и что следует купить, а он слушал, мучительно припоминая что-то, пытаясь понять, поймать ускользающую нить. Вспомнился Усть-Камчатск, убогое скопище бараков, где живут люди, по большей части привлеченные на этот бессолнечный берег тройным окладом жалованья… Садил холодный летний дождь. Среди безбрежной и унылой грязи Русинов шел в толпе по узким деревянным мосткам в сторону пристани, и две женщины позади него вели нескончаемый, как дождь, разговор о здешнем универмаге:
— Мы вчера с пяти утра стояли. Ковры обещали давать. Ковры не завезли. А потом дорожки выбросили и пуфы. Я на всякий случай купила семь штук пуфов, раз уж все равно простояла. Ставить их только некуда, пусть стоят нераспакованные. Манька говорит, до конца месяца еще завезут ковры. И кольца будут давать золотые…
Так что же они будут делать в этом твоем профилактории, мон шер, чем будешь лечить бессмертную душу?
Ладно, Бог с ними, с курвами, а что бы ты еще сделал, будь у тебя мильон? Купил бы на хранение все русские рукописи, чтобы ни одна не пропала, до тех времен, когда можно будет издать? Посылал бы посылки в Россию. Конфеты к чаю всем русским крестьянкам пенсионного возраста. Всем старикам таджикам из дальних кишлаков. Посылал бы детские вещи одиноким матерям в России… Не много же ты пока придумал, мон шер…
Софи была дома. Она встретила его так, словно их семейная жизнь началась давным-давно. И охотно согласилась пойти с ним на обед к русскому другу.
— Правда, я думала, что мы снова пойдем к Густаво, — сказала она. — Ну к тому скульптору, у которою мы познакомились вчера. Приехали трое друзей из Барселоны…