Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вспоминать картины сна так, как будто смотришь фильм, и услышать собственный голос, пересказывающий этот сон, – это совершенно разные уровни восприятия, и все же речь идет об одном и том же случае. Так я с удивлением услышала себя, сообщающую множество мелких деталей о начале сна, старающуюся подробно описать дом, лестничную клетку и кафельные плитки с арабесками. Зато фильм продлился бы лишь несколько секунд, короткой вспышкой, когда слова застревали, повторялись. Почему?
Тогда я вспомнила о лестничной клетке из детства, точно такой же, как та из кошмара. Это было в начале войны, мне было десять лет, и прошло уже несколько дней, как мать решила, что я пойду в школу самостоятельно. Ошеломленная, я открывала для себя улицу. На улице Мишле я натыкалась на фикусы, так как не умела ходить одна. Я привыкла, чтобы меня сопровождали, чтобы меня держали за руку, я не умела смотреть перед собой.
При выходе из школы меня незаметно стал преследовать мужчина. Я даже не могла себе представить, что существуют такие мужчины. Было лето, на мне было платье из ткани, широкие синие и белые полоски которой составляли яркие зигзаги. Платье было очень красивым. Оно мне шло, и я часто смотрела на свое отражение в стеклах витрин, чтобы увидеть, какой эффект оно производило. В нем мне не было жарко, и я чувствовала себя бодрой.
Мужчина пробрался за мной в дом, догнал меня на лестнице – на лестнице, облицованной белым кафелем с зелеными арабесками. Как только я почувствовала его присутствие, то очень испугалась, ощутила неизъяснимый страх. Это был господин лет сорока, весьма опрятно одетый, в светлом демисезонном пальто, похожем на непромокаемый плащ. У него было обычное лицо с голубыми глазами и блеклыми белокурыми волосами – ничего особенного. И все же он вызывал во мне отвращение. Он заговорил со мной, спросил, как меня зовут; у него была слащавая, лукавая улыбка, он тяжело дышал. Я не понимала его взгляда, находила его мутным. Он дышал, как загнанная лошадь. Я хотела сказать ему, чтобы он оставил меня в покое, но мой голос никак не хотел выходить из горла. Он делал вид, что помогает мне нести портфель, а сам прикасался ко мне. Я оттолкнула его локтем. Тогда он приблизился ко мне так, что я оказалась прижатой к перилам и не могла идти дальше. Затем отвратительными жестами он стал гладить меня, ища грудь, которой у меня не было, и щупая крепкие, мускулистые ягодицы, какие бывают у растущих детей. Это было невыносимо. Еще тяжелее и как-то отрывисто дыша, он начал шарить в своих брюках, у ширинки. Тогда я прыгнула и, сжимая портфель как оружие, бегом ринулась по лестнице. Мужчина, удивленный моим побегом, вначале растерялся, потом пришел в себя и побежал вверх, оскорбляя меня: «Маленькая потаскуха, маленькая шлюха, я проникну в тебя». От страха я натянулась, как струна. Пробежать три высоких этажа… Звонок был слишком высоко – чтобы достать до него, нужно было поставить портфель на пол и подняться на цыпочки. У меня не было времени. Я бросилась на дверь и заколотила в нее что было мочи ногами и кулаками. Но мужчина поймал меня, и в то время, как я изо всех сил стучала ногами в деревянные дверные створки, я почувствовала его отвратительную руку, стягивающую мои трусы, и пальцы, проникающие в мои ягодицы и шевелящиеся там, в том сакральном, постыдном, дорогом, грязном месте, о котором никогда не говорилось. Шум шагов в прихожей. «Маленькая потаскуха, я проникну в тебя». О Боже, он убьет меня, спасите! Мужчина продолжал свое дело, царапал меня, ранил пальцем и отпустил лишь в последнюю секунду. Когда дверь открылась, мерзавец уже мчался по лестнице и был далеко. А я, на руках Нани, тряслась в чудовищной истерике.
Я не забыла про этот случай, но я забыла его подробности. Кошмар воскресил их и вместе с ними – то отвращение, тошноту, которые тот мужчина вызвал во мне, и ужас от того пальца, который копался внутри меня – пальца, который в конце концов был всего лишь пальцем, а не оружием.
Я была там, на кушетке, взволнованная собственными словами, измученная сильной внутренней тревогой, но внешне спокойная, почти уснувшая, подобно кошке, подстерегающей птицу. Я чувствовала, что я на важном пути, палец чужого мужчины, ножик алжирского повстанца – они не могли убить меня, и все же я страшно испугалась смерти, которую они могли мне причинить. Какой смерти?
Я должна была идти дальше. Дорога была открыта передо мной, было указано даже направление: страх той смерти, которую мужчина может причинить женщине. Давний страх, который сон воскресил во мне. Страх, который ощутила в моем сне мать и, наверно, остальные женщины.
До этого момента, несмотря на анализ сна, я не осознавала, что боялась мужчин. Я металась на кушетке доктора, колеблясь, идти или не идти по этому пути, я не догадывалась, что у меня была такая проблема. Согласна, я испугалась мужчины на лестнице. Но с тех пор меня не пугал ни один мужчина, наоборот, лишь с их стороны я чувствовала ту нежность и любовь, которую мне дано было испытать. Я не боялась мужского члена.
Лезвие… Палец… Страх. Страх матери… Страх остальных женщин. Страх смерти, которая не была бы физической смертью? Страх какой смерти, черт побери!
С чего начать? Мать, которая была там, во сне, как глашатай от остальных женщин. Только она обратилась ко мне. Мать… Мужчины… Я… Мать… Мать…
Она развелась в двадцать восемь лет и, чтобы получить возможность и далее соблюдать религиозные таинства, дала обет целомудрия. Я не думаю, что она когда-нибудь нарушала этот обет. Она была красивой, умной, страстной, недосягаемой и… притягивала мужчин. Я чувствовала это на протяжении всего моего детства. Я ненавидела тех, кто приближался к ней слишком близко. Я ревновала, но не понимала этого. Я думала, что мужчины собьют ее с правильного пути, пути, ведущего в рай…
На ферме гостиная, имевшая более двадцати метров в длину, занимала бывшую веранду, которую в свое время закрыли. Поэтому одно окно моей комнаты выходило в сад, а другое – в гостиную. Бывшие входы в веранду не были замурованы – они служили библиотекой и витринами.
Ночами, когда я не могла заснуть из-за жары и дурных мыслей, мне случалось слышать хорошую музыку: музыку, которую любила мать. Я вставала и шла на цыпочках, чтобы притаиться в алькове, образованном глухим окном, закрытым со стороны моей комнаты занавесями и набитым предметами и безделушками со стороны гостиной. Я шпионила за своей матерью. Она была одна и большими шагами ходила из угла в угол по просторному залу.
Каждый раз, когда она оказывалась около меня, я могла ясно видеть выражение ее лица, и оно разрывало мне сердце. Ее черты были расслаблены. По почти закрытым глазам, по приоткрытому рту пробегало удовольствие, напряженное удовлетворение. Мне это казалось непристойным.
Толстые ковры поглощали шум ее шагов. Слышалась только музыка, исходящая из высокого фонографа, похожего на англиканскую церковь. Как только кончалась одна пластинка, мать ставила другую. Все они мне нравились. Это был джаз. Я не понимала, какая связь могла быть между ней и этими ритмами. Эта музыка выходила из живота, из поясницы, из бедер, той зоны тела, которую мать не могла больше познать, не должна была познать.
Мне казалось, что я застаю ее на месте преступления – на месте совершения греха. Я была не в состоянии сказать почему. Особенно когда она слушала две песни: «Tea for two» и «Night and day…». «Day and night», я знала слова наизусть… «Если ты уходишь далеко, пусть, ведь я с нежностью ношу тебя в сердце. Ах, любовь моя…» Эти слова! Голос певицы-негритянки, как пронзительное мяуканье! Я была потрясена. Что значили мужчины в жизни матери?