Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кадровик откинулся назад, локтем отодвинул папку, так и не развязав узелка, устало вздохнул и произнес все тем же монотонным тенором:
– О вражеских высказываниях ты обязана была сигнализировать.
– Он не высказывался. – Маша облизнула пересохшие губы. – Он никогда вражески не высказывался. Мы танцевали…
– Все вы тут танцуете и поете. – Кадровик оскалился.
Зубы у него были стальные. Маше хотелось пить. На столе стоял графин с водой, рядом стакан. Но попросить она не решалась. В кино, когда разоблачали врага, он обязательно пил воду, тем самым выдавая себя. Жажда – верный признак скрытого волнения и нечистой совести.
– Он служит в армии, – она сглотнула, глядя на графин. – Разве могут врага взять в нашу Красную армию? Оружие разве могут доверить врагу?
Продолжая скалиться, кадровик схватил графин, налил себе воды, выпил и заговорил опять басом:
– А вот если бы ты, Крылова, вовремя сигнализировала, ему бы, суке, оружие не доверили. Нельзя терять бдительность, Крылова, нельзя! Враг умело маскируется, змеей проползает. Выродок, сволочь…
Чем крепче кадровик матерился, тем яснее понимала Маша, что дело вовсе не в письме, и чувствовала только одно: боль стихла. Можно отдохнуть от боли, нет на свете ничего приятней. Поток брани, переливающийся от баса к тенору и обратно, напоминал ей звуки далекого ручья. Немного отдохнув, она подумала: «Что же мог натворить Май, в госпитале, обмороженный, с культей вместо ноги?» И тут же услышала:
– Он стрелял в товарища Сталина.
Вот тут Маша испугалась по-настоящему. «Господи, а ведь кадровик давно спятил, он просто сумасшедший! Как же я сразу не догадалась?»
Она осторожно, незаметно сдвинулась на краешек стула, взглянула на дверь. Конечно, дверь не заперта, хватит пары секунд, чтобы выскочить в коридор. Рядом канцелярия, там много народу, можно позвать на помощь…
Кадровик вытер платком мокрое лицо, щелкнул кнопкой серебряного портсигара, зажал папиросу в зубах, подтолкнул портсигар через стол Маше и сказал спокойным, будничным голосом:
– Угощайся, Крылова.
Маша курила раза три в жизни, но папиросу взяла. Сумасшедших нельзя раздражать. Вон там у него ножницы торчат из стакана рядом с карандашами, и пистолет наверняка имеется. Кадровик тряхнул коробком, зажег спичку. От первой затяжки слегка закружилась голова. Она попробовала больше не затягиваться, просто набирала дым в рот и выдувала.
– Расстрелял в упор, мразь, – чуть слышно бормотал кадровик, – всю обойму всадил. Они тоже хороши, просрали… Военкомат, мать твою… А я-то, я-то при чем? Ко мне какие претензии? Я вообще ни носом, ни рылом, он у меня с октября не числится. Вот так всегда, лишь бы на кого перевалить.
«Бредит, – констатировала Маша, – может начать буйствовать в любую минуту, надо смываться, пока не поздно».
Кадровик, казалось, забыл о Маше, курил, бормотал себе под нос. Она потянулась к пепельнице, загасила папиросу. Он взглянул на нее сквозь дым и произнес строгим командным тоном:
– ГРОБ и ПВХО до конца месяца сдайте, чтобы никаких хвостов, товарищ Крылова. И по общественной линии подтянитесь. Можете идти, товарищ Крылова.
Ночью, в постели, Маша пересказала на ухо мужу разговор с кадровиком.
– Слава богу, ты не успела съездить в Ленинград, вот тогда было бы все куда серьезней, – прошептал Илья.
– Серьезней? Да это же бред сумасшедшего…
Илья обнял ее, прижался губами к уху.
– Мая выписали из госпиталя, он пришел в военкомат оформить демобилизацию по инвалидности, выхватил пистолет из кобуры дежурного и всадил всю обойму в портрет Сталина.
Маша отстранилась, изумленно спросила:
– Откуда знаешь?
– Сводка НКВД по Ленинграду, военкомат Кировского района.
– Невозможно… без ноги, на костылях…
– Сидел, заполнял анкету, – быстро зашептал Илья, – дежурный стоял рядом, его кобура у Мая под рукой. В сводке все подробно описано. Уже несколько похожих случаев. Двадцать первого декабря, как раз в юбилейный день, лейтенант после контузии, тоже с Финского фронта, стрелял в портрет в зале ожидания Витебского вокзала.
– Ты знал и не сказал? – перебила Маша.
– Прости, не хотел тебя ранить, не думал, что дернут тебя по этому поводу. Но, видимо, кто-то из ваших стукнул, что вы с Маем не только танцевали, но и дружили.
– Дружили… Он любил меня.
– Я тебя люблю, – зашептал Илья сквозь быстрые поцелуи, – слава богу, ты не поехала в Ленинград, о письме никто не знает, больше не тронут, кадровик заткнется, «заслуженную» дадут, все обошлось…
Она отвернулась от его губ, вывернулась из рук, соскользнула с кровати, убежала в кухню. Илья прислушался к тишине. Даже выключатель не щелкнул. Он встал, надел халат, прихватил плед и пошел к Маше.
Она сидела в темноте и беззвучно плакала. В окне висела полная ледяная луна. Илья не стал зажигать свет, накинул плед ей на плечи, сел рядом.
– Куда его теперь? В тюрьму? В лагерь? – прошептала Маша.
Илья молча помотал головой.
В лунном свете ее лицо казалось прозрачным, огромные мокрые глаза мерцали. Илья быстро увел ее в ванную, включил воду и сказал:
– Они его сразу, там, в военкомате.
– Что?!
Конечно, она уже поняла, но не хотела верить.
– Пристрелили, – сквозь зубы процедил Илья и отвернулся.
– За кусок картона? – прошептала она. – За дерьмовую картинку в раме?
Илья сильней включил воду, обхватил Машу, ее трясло и качало, она могла упасть.
– Все отняли у него, все… Родителей расстреляли… – бормотала она сквозь страшные, глухие всхлипы.
Иногда получалось слишком громко, шум воды мог не заглушить. Илья прикрывал ей рот ладонью, вытирал слезы.
– Господи, спасибо, не дожила до этого бабушка… Нельзя обижаться на партию, нельзя обижаться на партию… Танцуй, Маинька, главное, танцуй… А Маиньку погнали на бойню, на минные поля, необученного, на снег, в лютый холод, в летнем тряпье. Зачем? За что?
Илья чувствовал, как дико, страшно стучит ее сердце, дрожь не унималась, дыхание стало слишком быстрым и сбивчивым. Надо было уложить ее, в ванной холодно, стоять на кафельном полу больше невозможно, но в спальне воду не включишь, там слышно.
– Без ноги остался, не в бою, из-за их тупости, паскудства! Мало им ноги? Сволочи… Живого человека… За кусок картона… Это был просто нервный срыв…
«Это был поступок, безумный, бессмысленный, но человеческий, – подумал Илья, – надо бы валерьянки ей дать».
Но он не мог разжать рук, отойти от Маши хоть на минуту, боялся, что упадет или крикнет слишком громко.