Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Несколько недель назад. И потом, после того как я все сказала Тиму, я решила оставить ребенка…
— У тебя будут неприятности на работе.
— Я уволилась.
— …
— Тогда мне пришлось признаться дяде Ленни. Для него это был удар. И для тети Рей тоже. Да как же можно оставить такую хорошую работу, да я, наверное, с ума сошла. Они не отставали, пока я не призналась, что у меня будет ребенок.
В ее устах фраза «будет ребенок» приобретала особое очарование. Она произносила это в одно слово, с детским и немного простоватым ударением: «Будитрибё-онок».
— Дядя Ленни не дал мне ничего объяснить. Просто стал кричать и совсем вышел из себя, а тетя Рей плакала и говорила, что если он так будет продолжать, то он мне нанесет травму. Он продолжал выяснять, кто это, кто отец, и я не говорила, и он сказал: «А, это тот священник!..», он тебя так называет. Ему никогда не нравилось, что мы с тобой встречаемся: «Это этот проклятый священник, будь они все прокляты…»
Они оба засмеялись, как это всегда бывало, когда она цитировала дядюшку Ленни.
— После этого он, видимо, устроил представление здесь, — сказал Бартл, вспомнив, как Бернштейн набросился на Саймона. Когда они отсмеялись, он взял Стефани за руку и сказал: — Жаль, что это не мой ребенок.
— И мне жалко, Бартл. Мне правда хотелось бы, чтобы он был твой. Что же нам теперь делать?
В середине января выпал снег. Эмма и Томас вернулись в школу. Маркус пошел в детский сад. Саймон и Моника стали общаться немного чаще. В основном в письмах. Моника писала каждый день. Иногда только пару фраз: «Хочу сказать тебе, любимый, что люблю тебя, и буду любить тебя всегда, как говорят русские». Иногда — несколько страниц — о прочитанных книгах, об одиноких прогулках по обледенелым улицам и пустынным паркам. Саймон отвечал на большинство этих писем, приходивших в офис в конвертах с адресом, отпечатанным на машинке, и пометкой «Личное». Он с неудовольствием отмечал, что переписка набирала силу. Казалось, они с Моникой пишут роман друг о друге. Это отдавало чем-то потусторонним. Между ними было и осталось глубокое духовное сходство. Оно существовало уже много лет, и расцвет их любви просто подвел итог этим годам: им смешны были одни и те же шутки, нравилась одна и та же музыка. Находясь в эмоциональном потрясении оттого, что его застали в Фонтенбло с Рут Джолли, он влюбился в Монику, но теперь, после нескольких недель разлуки, проза будней сковала его сердце. Да, он любил Монику — но что будет дальше? Ему теперь казалось невероятным, что он всерьез рассматривал возможность оставить работу и уехать жить с ней в Париже. Чем бы он там занимался целыми днями? И — нет нужды отрицать важность этих уз — что будет с Сэндилендом, с детьми, не говоря уж о жене?
«Я понимаю твои чувства: то, что ты не сможешь смотреть в глаза Ричелдис, пока я ей все не расскажу, — писал он в одном письме. — Меня восхищает, что ты не хочешь делать что-то, что будет подло и нечестно, но…»
В этом «но» заключалось самое трудное. Он собирался написать, что «не надо торопить события». Но знал, что на самом деле желает оттягивать эти самые «события» до бесконечности. Поэтому он написал: «но на работе сейчас все очень сложно. Я обсудил возможность ухода со своим помощником Броджи, и тот сказал, что об этом не может быть и речи как минимум до конца года».
Переход на деловой тон помогал ему лгать. Саймон ничего не обсуждал — ни с Броджи, ни с кем-либо другим. Однажды за обедом он пошутил, что, мол, так устал, что готов хоть сейчас уйти на пенсию, на что Броджи засмеялся и сказал: «Не делай этого, Саймон. Что бы ни случилось». Вот и все. А правда состояла в том, что, начав отношения с Моникой, он как бы откусил кусок, который был ему не по зубам. После Фонтенбло ему было стыдно: не за свою неверность, а за свое непостоянство. Ему самому не нравилось, что Рут Джолли так мало значила для него — так же мало, как ее случайные предшественницы. После «странного и фатального» разговора с Моникой он влюбился в саму мысль о том, что, возможно, наконец сможет любить сильно и долго. Но теперь, когда он просыпался по утрам рядом с Ричелдис в Сэндиленде, ему приходилось заставлять себя вспоминать о Монике. Он говорил себе, что тоскует о ней, но это было не так. Разлука убивает любовь.
Он предал свой Идеал. Поэтому, когда он занимался любовью с женой, его преследовало чувство вины. Он не любил Ричелдис. Ей удалось его удержать, до унизительности ясно дав при этом понять, что и она его не любит. Он и сейчас огрызался, обшаривая шкаф в поисках рубашек, и зевал, когда она заводила речь о домашних делах. Если даже она замечала, что не очень нравится ему, то и это ее уже не трогало. Более того, он понял, что просто не способен оставить эту женщину, несмотря на то что она нередко раздражала его, что ему было не о чем с ней разговаривать. Проза и скука: ему сорок восемь лет, он отец, муж и директор песчаного карьера. Долгие годы ему казалось, что все это мешает настоящей жизни. (Как истинный романтик, он полагал что Жизнь — это когда он слушает Брамса или крутит романы с секретаршами.) Теперь он понял, что работа и семья — это и есть жизнь. Ну какая радость обсуждать с Ричелдис новую обстановку для второй спальни или больное горло Эмминой учительницы? Но ведь жизнь и состоит из таких мелочей. И в этом не было ничего плохого. Попытка ухода к Монике символизировала его желание оторваться от его собственной, настоящей жизни. Он думал о себе исключительно как о сексуальном объекте, без всякой привязки к обычной будничной жизни. Ему хотелось заменить жизнь такую, как она есть, улучшенной версией. Он не мог оправдаться тем, что ему тяжело живется. У него был теплый дом, квартира в городе, деньги. Что еще нужно? И нужно ли? Об этом таинственном «еще» пела музыка Брамса, музыка сирен. Он подумал о Белинде, которую терпеть не мог. О жене Бартла Вере, о смерти которой еще не знал. О сотнях и тысячах разведенных пар. Большинство из тех, кто решался на это, безусловно, гнались за Романтикой. Но жизнь, пресная, как овсяная каша, старуха Жизнь неумолимо брала свое. И в новых браках появлялась необходимость точно так же брать кредиты, выбирать обои, планировать отпуск, хлопотать о школе для детей. Можно годами жить вместе и при этом оставаться чужими людьми. Но в один прекрасный день жизнь становится настолько невыносимой, что хочется выть волком. И тогда распадаются эти неблагополучные образования под названием «семья», и новоиспеченные одиночки бросаются в погоню за неуловимой бабочкой, зовущейся «счастье». Счастливчики превращаются в Данте и Беатриче, в Конни Чаттерли и Меллорса,[69]кому повезет — на месяцы, более удачливые — на годы. А потом все — увы! — вернется на круги своя, и снова потянется череда дней, похожих как две капли воды, возвратятся отчужденные утренние пробуждения, однообразные походы по магазинам, ставшие в одночасье безвкусными обеды… Саймон был не настолько циничен, чтобы считать, что и привязанность проходит. Счастливы те, у кого она остается. Но ощущение чуда проходит неминуемо и безвозвратно, ибо чудо — субстанция изменчивая и непостоянная.