Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну почему нельзя — движением мысли — вернуть себя в те дни счастья? Уже двадцать лет Моника жила, с тоской думая о том, что, пожалуй, любит Саймона Лонгворта. Эта любовь придавала особую горечь ее поездкам в Англию, завтракам в «Хэрродс» с Ричелдис, уикэндам в Сэндиленде. И вот Моника решила, что с этим чувством надо покончить. Неужели она не в состоянии выбросить его из головы? Она любила этого человека с безумной, всепоглощающей страстью, как девчонка. Нежась в последнюю встречу в его объятиях, она думала, что он совершенно не разбирается в отношениях людей, если не понимает, как легко может причинить ей боль, какую власть имеет над ней. Такое знание только навредило бы мужчине, морально развратило бы его. Но рациональное начало в ней требовало объяснения. Что она понимала под любовью, говоря, что любит его? Если дело было только в сексе, тогда она вполне может выйти из этой ситуации и найти себе другого. Но дело не в этом. Безусловно, любовник он роскошный. Такого удовольствия, как с ним, Моника не получала ни с кем. Но любила она не только прекрасное сильное тело Саймона Лонгворта. И, конечно, не только сходство вкусов вызывало в ней такую слабость, такое обожание.
Беда была в том, что, чем больше Моника думала и беспокоилась, тем чаще приятные размышления в одиночестве превращались просто в тоску по любовнику. То, что началось как, казалось бы, спокойное раздумье: «Я его люблю за то, что он красивый?» — превращалось в медитацию на тему его красоты. Попытка анализа — почему тот или иной разговор запал в память — растворялась в воспоминаниях о сказанных словах.
— Знаешь что?
— Что?
— Я думал, что всю жизнь получал от этого удовольствие.
— От этого?
— Ай! Пусти! Но теперь я понимаю, что не знал, что значит это слово — удовольствие.
— Саймон, слова сами по себе ничего не значат.
— Я люблю тебя, Моника.
— Я люблю тебя. Как я тебя люблю!..
Этот разговор произошел в мотеле недалеко от Данстейбла. Еще один — когда они стояли перед картиной Яна ван Эйка «Портрет четы Арнольфини».
— Я надеюсь, что она делает то, что нужно.
— Она все делает правильно.
— И все на этой картине правильно — к месту эта домашняя собачка, приятный свет из окна, красивые вещи, и во всем чувствуется любовь и страсть. Эти сброшенные туфли…
— Ты — единственный человек в мире, кроме меня, который это видит, — сказала Моника.
— Думаешь, если бы она поднялась на чердак капитана Вентворта, то нашла бы там безумную жену?[71]— спросил Саймон.
— В наши дни это могла бы быть и вполне нормальная жена, что еще хуже.
Они стояли, касаясь друг друга кончиками пальцев, и рассматривали шедевр ван Эйка. Потом Моника прибавила:
— То, что на поверхности все так спокойно, совсем не значит, что внутри не бушует буря. — Она показала свободной рукой на застенчивую супругу. — Она немного взволнована.
Тогда Саймон наклонился к ней и прошептал в ухо: «Я тоже».
Черт побери, будь проклята ее феноменальная память! Она помнила каждое сказанное слово, каждый взгляд. Она помнила их первые встречи и сравнивала со своим последним приездом в Лондон. Теперь Саймон почти не смотрел ей в глаза. Его признания в любви всегда запаздывали на долю секунды, и потому в них не очень-то верилось. Казалось, даже в постели между ними ощущалось какое-то напряжение. Но теперь Моника уже полностью зависела от него, стала его рабыней. Она принимала Саймона на любых условиях, каким бы лживым и жестоким он ни был.
В добавление к литературно-критическим пассажам она писала Саймону о своей любви — многие и многие страницы. Она знала, что отправлять их бессмысленно, и писала, как говорят, в стол. Он больше никогда ей не напишет такое. А если и напишет, это будет неправда. И все же она продолжала на что-то надеяться. Моника просыпалась в четыре часа утра и начинала подгонять стрелки часов, предвкушая, что всего через три с половиной часа почтальон остановит свой велосипед напротив ее окон и положит в ее ящик письма. Как правило, она находила там только коротенькие открытки, и то нечасто, но все равно, вглядываясь в знакомый почерк, чувствовала себя бесконечно счастливой.
В одном из конвертов с маркой Бедфордшира обнаружилось письмо Ричелдис.
«Ты, наверно, удивлена, что я не пишу, — бежали по бумаге знакомые округлые буквы, — но, честное слово, с Рождества нет ни минутки свободной! Огромное спасибо за открытки и подарки. Маркусу очень понравился свисток. Жаль, что ты не приехала в Сэндиленд на Рождество. Мы так славно посидели впятером, и было очень спокойно — думаю, Саймону как раз это было нужно, ему пришлось многое вынести. Моника, мне это письмо дается нелегко…»
Письмо дрогнуло в руке госпожи Каннингем. Она продолжала читать:
«…Но я знаю, что ты неловко себя чувствуешь из-за мамы. Не переживай, пожалуйста. Ее срыв — совсем не твоя вина».
Ее вина?! Неужели Ричелдис всерьез предполагала, что Моника считает себя виновной из-за Мадж? О чем она говорит? Моника перечитала предыдущие абзацы, стараясь понять, не было ли там каких-либо слов, которые бы тонко намекали, что Ричелдис на самом деле все известно о них с Саймоном. Может быть, это пустословие о Мадж было лишь предлогом вытянуть из Моники какую-нибудь информацию? Или что это? Неужели Ричелдис действительно настолько тупа?
«Из-за мамы это был не год, а ужас какой-то, но мы наконец пристроили ее в оч. хороший пансионат. К сожалению, он немного далековато, но она в отличных руках, и, правду сказать, Моника, у нее так поменялись ощущения времени, что я никогда не могу быть соверш. уверена, что она замечает, часто мы приезжаем или нет. Она живет в вымышленном мире, трагическом на самом деле, и она перестала читать».
Начинается. Моника предчувствовала, что будет дальше.
«Первый раз за несколько недель чувствую себя немного посвободней, и вот появилась абсолютно блеет, идея, которая, надеюсь, тебе по душе — чтобы я и Белинда обе приехали в Париж с 7 по 14 февраля и мы бы устроили себе девичник. Сто лет мы уже такого себе не позволяли и — entre nous[72](пора заняться французским!) — Линде нужно развеяться. Любому было ясно, что Жюль престранный тип, но ей такое и в голову не приходило, и теперь это особенно унизительно, поскольку мужчина, к которому он ушел (какой-то мим из Суиндона), противный до ужаса (самая настоящая коровья задница! — наверное, их он и играет в пантомиме!). Саймон вообще боится, что Белинда могла подхватить СПИД. Это уже без шуток, но будем надеяться, что все обойдется. Между прочим, Саймон не в восторге от наших парижских планов, но почему только ему можно ездить по заграницам? Госпожа Тербот — просто святая, взяла Маркуса на целую неделю. Кстати, и речи не может быть о том, чтобы жить у тебя. Я уже заказала номер в „Скандинавии“ — Саймон говорит, что этот отель ему понравился больше, чем тот, в котором он останавливался в последний раз — слишком уж неуютный. Белинда в таком подавленном состоянии, что даже хотела „прокатить“ эту идею нашей встречи, что на нее не похоже.