Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Маличке, госпоже Маличке, этой святой старушке, которая хоть и ненавидела его, но погубить не дала, маленький Мони был благодарен. Ее Бог добрый и великий, думал мальчик, а еврейский Бог – это оплеуха раввина, и спастись от Карло он не поможет.
Он вспомнил госпожу Маличку, когда Авраам принялся обнимать его ноги. Почему именно ее – один Бог знает. Неужели Авраам Зингер, его тесть, бывший владелец лавки колониальных товаров на Месничкой, напомнил ему о слабоумном Карло, который давно уже куда-то подевался из их квартала, еще до Великой войны, когда умерла госпожа Маличка, а у учителя Ивана Мирочевича случился нервный срыв и его отправили в Стеневац. И сейчас он сидит там на соломе, прикованный к стене, как и все прославленные и прекрасные хорваты, когда у них после многолетней борьбы за наше дело сдают нервы. А может быть, и он, измученный плохой стеневацской пищей и влагой, уже испустил дух.
А Карло, где же, Боже милостивый, сейчас Карло, думал Мони, который по-прежнему не мог шевельнуть ни одной ногой. Авраам кричал и умолял, но совершенно не по-еврейски, а так, чтобы соответствовать тем ушам, которые его слышали. Он кричал так, будто каноник с Каптола научил его, как это делать, чтобы что-то получить. Мони тревожило и это. Он знал, что Авраама ужасали те, которые других проклинали Богом, или заклинали Богом, или чего-то требовали от людей во имя Бога. Такого евреи никогда не делают, говорил он, покраснев. Не делают из чувства собственного достоинства и из-за Него, того, чье имя не поминают всуе.
Возможно, и Карло теперь в Стеневаце, вместе с отцом. Или монашки взяли его к себе, потому что так завещала им госпожа Маличка, их добрая сестра госпожа Маличка, и сейчас Карло томится, сидит орлом и ест фасоль в женском монастыре, где все двери высокие и широкие и где нет ни одного еврея, на которого ему могут показать пальцем, если он вдруг спросит, что евреи делают по воскресеньям во время святой мессы.
Мони судорожно вцепился в дверь, ноги его висели в воздухе, Авраам тащил его из квартиры: пусть отправляется в театр, за Руфью, чтобы ее где-нибудь укрыть, спрятать, потому что за ней может прийти гитлеровская полиция, – их теперь в Загребе полно, разыскивают и составляют списки всех евреев, сбежавших из Австрии, но он свою внучку им не отдаст…
И в этот момент сверху сбежал по лестнице Бошко Милинкович, жандарм из Румы[93]: он поселился здесь два месяца назад, заняв квартиру, которая много лет пустовала, и теперь этот жандарм Бошко был готов помочь каждому, а в особенности ему, Соломону Танненбауму, которому он как-то раз шепнул – мы должны остерегаться и быть начеку, а Мони от него тут же убежал, потому что не хотел и слышать, кто это «мы». Но сейчас он был ему благодарен, потому что жандарм Бошко особо в детали не вдавался – он был здесь, просто чтобы помочь соседу, и произнес официальное:
– Этот человек напал на вас? Вам знаком этот бродяга?
А Мони промолчал и на это, потому что не знал, с чего начать и как объяснить, что происходит, и тогда жандарм с размаха ударил старика ногой в живот и еще раз, потому что тот не отпускал Соломона, а потом еще, после чего Авраам Зингер потерял сознание.
А что было с матерью Карло, подумал Мони. Он никак не мог вспомнить ни ту женщину, ни что о ней говорили, умерла ли она молодой или же сбежала от учителя Ивана Мирочевича, оставив ему слабоумного ребенка.
– Кто-нибудь знает его, раньше вы его видели? – спросил Бошко после того, как перевернул старика на спину.
Соседи мотали головами, некоторые тут же разбежались по своим квартирам. Другие с любопытством склонялись над стариком, узнать, умер он или только потерял сознание. Этот наш сосед Бошко, он сильный как земля, перешептывались две престарелые дамы со второго этажа, разглядывали его, дивились его мускулатуре и были, как и весь подъезд, счастливы, что такой вот человек, пусть он даже жандарм и православный, поселился в их доме.
Однако кто-нибудь все же должен был опознать Авраама Зингера. Раньше он бывал у Танненбаумов, да и вообще был известен в городе. Загреб ведь не Лондон и не Нью-Йорк, где люди друг друга не знают. Кроме того, было время, когда все надеялись на что-то лучшее и смотрели друг другу в лицо, прогуливаясь в воскресенье по Илице. С тех дней они должны были помнить Авраама. И наверняка кто-нибудь да ходил за покупками в его лавку на Месничкой.
Все делали вид, что его не знают. И не только перед Мони, и не только в тот день. Ивке никто и никогда не рассказал, что происходило в то утро с ее отцом.
Мони, бедный Мони, глупый Мони, которому Бог не дал ума даже столько, сколько у бедняка в каше шафрана, боялся, что рано или поздно Ивка узнает эту историю. Он боялся месяцами и дергался от страха, стоило ей выйти из квартиры; он был уверен, что такого она бы ему не простила, он был в таком же ужасе, как тогда, когда полиция разыскивала Эмануэля Кеглевича, но ей никто никогда ничего не сказал.
Однако Мони знал и то, что Авраам ей не расскажет, как обнимал его ноги, как умолял его и заклинал Богом, и как Мони молчал, когда Авраама избивали. Старый еврей любит свою дочь, любит ее не меньше, чем любит Руфь, и он не захотел бы, чтобы она из-за него убивалась. Потому он и лавку на Месничкой продал, чтобы отправить их всех в Америку и чтобы в Америке Ивка отделалась от Мони. Тот ему этого не простил. Он и подумать не мог, что у Авраама могли быть и