Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он мог бы строить им ненадежные дома, которые разваливались бы после первого дождя. Но Иешуа был не таким. В те времена дерзости он один оставался хорошим человеком. Вообще-то были и другие, но их имена люди забыли. Не знали, как их запомнить. Иешуа всем строил крепкие дома, на прочном фундаменте. Может, и до сих пор какие-то сохранились.
Эзекиел Эзекиел был единственным сыном столяра Эзекиела. Когда Эзекиелу Эзекиелу исполнилось три года, Эзекиел молотком ударил себя по пальцу, рана загноилась, и через пять дней Эзекиел умер в муках, так что Эзекиел Эзекиел остался без отца, сиротой. В Иерусалиме, рассказывая эту историю, люди смеялись. А рассказывали ее всякий раз, когда у кого-нибудь портилось настроение, и такому сразу становилось лучше, как только он снова слышал, что Эзекиел Эзекиел плакал в деревянной колыбельке, пока Эзекиела хоронили.
Эзекиел Эзекиел начал ходить только с семи лет, и каждый шаг был для него настоящим мучением. Если другим детям было два часа хода до язычника Лота, который держал лавку с баранками, нутом и хумусом, то Эзекиелу Эзекиелу требовалось на это же два дня. Но он рано пускался в дорогу и приходил как раз вовремя. Из-за такой особенности дети его не любили. А не любили они его еще и потому, что Эзекиел Эзекиел был калекой.
Когда его ровесникам исполнилось по четырнадцать лет, все они встали под окнами Иешуа и выкрикнули:
– Иешуа, Иешуа, а может, и твоя душа тоже женская, коль у тебя одни дочки родятся!
А потом разбежались с визгом и криками, разбивая по пути глиняную посуду, по грязным и пыльным иерусалимским улицам.
Эзекиел Эзекиел не стоял у Иешуа под окном и поэтому остался один. Он опять выходил на два дня раньше, чтобы добраться до лавки язычника Лота, а ровесники, всякий раз как его видели, забрасывали камнями размером с мужской кулак, теми самыми, какими в Иерусалиме каменовали прелюбодеек. Непонятно, как эти камни его не убили, но Эзекиела Эзекиела каменовали не меньше десяти раз. Однако он упорно, на два дня раньше, отправлялся в лавку за баранками, нутом и хумусом, и каждый раз приходил вовремя.
Парням наскучило швырять в него камни, и они перестали ходить к лавке Лота. Ходили куда-то еще, Эзекиел Эзекиел не знал куда.
А он мог вытерпеть оскорбления, плевки, мог выдержать и каменование, которое убило бы и самых грешных иерусалимских грешников, однако никак, совершенно никак не мог вытерпеть одиночества.
Так он решил пойти под окна к Иешуа.
Матери своей целовал руки и молил простить его, а она плакала, как на ее месте плакала бы каждая мать, но Эзекиела Эзекиела она простила. Да и как его не простить, ведь она лучше всех знала, что он мучается.
Была поздняя ночь, когда он добрался до дома Иешуа. Съел два ореха, чтобы они придали ему сил, и выпил воды, а потом во весь голос крикнул:
– Иешуа, Иешуа, а может, и твоя душа тоже женская, коль у тебя одни дочки родятся!
Иешуа поднялся с кровати, схватил наточенный с вечера нож, которым он наутро собирался зарезать барана, и выскочил из дома. Увидев перед собой Эзекиела Эзекиела, который еле-еле тащился по улице, как сухая ветка от легкого ветерка, и бежал медленнее, чем стоит, он понял, что этот от него не уйдет.
Все свои четыре длинных иешуовских шага он благодарил Бога за то, что тот позволил схватить оскорбившего его наглеца. Сейчас повалит его в пыль, коленом прижмет спину, потянет одной рукой за волосы, а другой чиркнет ножом по шее так, чтобы умер он быстро. Иешуа не станет отрезать ему голову и носить ее по всему Иерусалиму или насаживать на кол посреди площади.
Зарежет, чтобы над его домом перестали издеваться.
Зарежет, чтобы обрадовать своих дочерей.
Зарежет, чтобы хоть старшая вышла замуж.
Он встал на колени рядом с Эзекиелом Эзекиелом и замахнулся ножом. В лезвии, которое было острее бритвы, потому как Иешуа этим ножом приготовился разлучить с жизнью своего любимого барана, отражался молодой месяц. Возможно, отражались и звезды, потому что ночь была безоблачной. Из домов повыходил заспанный народ, мужчины смотрели широко открытыми глазами, чтобы ничего не упустить, а женщины прикрывали глаза ладонями и просили мужей сказать им, когда Иешуа покончит со своим делом.
На ком же, о Иерусалим, застынут мертвые глаза Эзекиела Эзекиела,
Сына Эзекиела, который умер от гнойной раны на руке, давно?
На кого же, о Иерусалим, будут смотреть мертвые глаза Эзекиела,
Отныне и вечно, пока есть на земле глаза живые и мертвые,
Пока есть последние взгляды и пока есть глаза, в которые смотрят?
Но тут, вместо того чтобы зарезать калеку, как он хотел зарезать каждого из тысяч тех, за которыми гонялся по Иерусалиму из-за того, что они оскорбили его и надругались над его домом, Иешуа посмотрел на месяц, отражавшийся в лезвии его ножа. Вокруг него кричали:
– Зарежь, зарежь, зарежь, зарежь!
Но Иешуа его не зарезал. Он отпустил Эзекиела Эзекиела идти своей дорогой и едва тащиться по улице, как сухая ветка от легкого ветерка, и бежать медленнее, чем стоять, а сам вернулся в свою постель. Как и все способные к жалости люди, заснул Иешуа легко.
Никто больше не приходил кричать под окнами дома Иешуа, но не потому, что для народа что-то значило его милосердие к Эзекиелу Эзекиелу, а потому, что после лет дерзости и блуда началась большая война.
Несметное и более сильное войско, состоявшее из храбрых мужей с холодными сердцами и пустыми душами, – а такие в боях самые страшные – осаждало Иерусалим, и матери провожали своих сыновей на войну, чтобы уже на следующее утро их похоронить. Погибали, вот так, те, которые под окнами Иешуа стали мужчинами, и было ясно, что будут погибать, покуда остаются живые сыновья. А когда и их не станет, война прекратится сама собой.
Как несчастны сейчас те, у кого есть сыновья, говорили в Иерусалиме.
Единственным, кто ничего не сказал, а возблагодарил Бога, что тот дал ему дочерей, был Иешуа. А дочери Иешуа благодарили Бога за то, что жили в доме, ставшем посмешищем, что отец не нашел им мужей, которых они бы сейчас горько оплакивали.
В удрученном горем и полном вдов Иерусалиме, попранном чужим войском, лишь в одном доме раздавался смех, и так оставалось